В раскаленной пустыне, где он зародился, нельзя было жить. Стоило ему распрямить ноги, стряхнуть кровь и слизь, кашлем и криком извергнуть из легких пустынную пыль, как инстинкт заставил его катиться по дюнам, пытаясь под лучами нестерпимого солнечного жара встать на нетвердые ноги и идти, падать и снова катиться в направлении близкого черного леса. Солнце как будто поворачивалось на небосводе, сосредотачивая на нем мощь своего огня. Чернота – спасение, подсказывал инстинкт, и когда он вкатился во влажный прохладный мох и пополз, убегая от солнца, ярко-желтый цвет сменился нежно-оранжевым, затем светло-зеленой темнотой вязкой зелени и наконец – желанная чернота. Изумительная чернота! Черный лес! Влажный мох! Если нажать на него ладонью, в образовавшейся ямке собирается вода. Ее можно пить.
Приложенная к его затылку мощная длань воткнула его в заполненную водой лунку всем лицом, но сразу отпустила. Он поднял голову и слепыми в черноте глазами, обиженно поворачиваясь во все стороны, пытался разглядеть нагнувшую и вогнавшую его в мох силу, но видел одну темноту. И тогда раздался гулкий и оглушительный смех.
– Пощупай себя посередине, – сказал бас, похожий на черный гранит.
Он выполнил приказание.
– То, что ты нашел там, – это два нуля и единица. Отныне ты умеешь считать, и это – основа основ. Теперь ты волен идти по лесу, отыскивая светлые места и в каждом из них стараясь набрать как можно больше очков. Считай очки. В этом смысл. Иди. И вот что: в любой момент можешь вернуться назад в пустыню и быстро погибнуть.
– Зачем мне... эти... – дважды запнулся он, но вспомнил и крикнул в черноту, – очки?
– Болван! – отозвался рвущий перепонки голос и исчез для него навсегда.
Хорошо еще, что сам лес был в это время неподвижен и тих. Во все предстоящее ему существование происходящее с большими деревьями на сильном ветру ужасало и изводило его. Под нажимом налегающего на дерево ветра большая масса зелени начинала параллельное перемещение. Силой сдвинутое сообщество листьев уходило с привычных мест, держась за ветки. Шум листьев был очевидно бессмысленным. Обычно спокойно глядящие каждый в свою сторону глухонемые листочки теперь вытягивали шеи в одном направлении, и каждый из них шипел сам по себе. Движение длилось и длилось, еще сантиметр, еще... Хотелось заткнуть хотя бы уши, потому что оторвать взгляд значило совсем отказаться от сочувствия мучимому дереву. Нервы натягивались вместе с напряжением ствола, мысль отказывалась принять ужас возможного древесного треска.
По поводу первого пятна он готов поклясться, что помнит его. Вернее, он помнит только шею и палец. Шея была пирамидой колышущихся от смеха складок, к низу расширяющихся и смешенных в левую сторону, а палец упирался ему в живот, и он в ответ начинал беспокоить воздух – месить его ножками, сжимал и разжимал пальчики ручек, ничего не захватывая, и открывал, наверное, такой же, как у лица над ним, но меньше, овал рта, сужал (это уж точно дорисовывало его воображение) перевозбужденные, счастливые и мутные глазки и хохотал:
– Ва-ха-ха-ха-ха!
– Ва-ха-ха-ха-ха-ха!
– Ва-ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Кто это был? Называется ли существо это бабушкой, раз у нее имеются студенистые складки на шее. Такие же, похожие бывают на стволах очень старых деревьев.
– Он не видит! Он не видит усатого лебедя! – детки покатывались от хохота, тряся ветку с зелеными листьями у него над головой, разгоняя руками и сдувая мошек у него перед самым носом, но их протянутые вперед перед ним указательные пальцы направлены были куда-то вдаль.
Он добросовестно пялил глаза на далекое озеро, обводил внимательным взглядом прибрежный камыш, но так и не мог ничего разглядеть. Он глянул даже в небо, но там было только одно облако калачиком, в дырке которого происходило движение, похожее на шевеление листьев. Ребятишки сорвались с места и побежали, а он смотрел им вслед, пока совсем не почернел поглощавший их лес. Тогда побежал и он.
Это называлось игрой в ножик. На мягкой земле очерчивался круг. Затем его делили ровно пополам. Двое становились каждый на свою половину. Не жребий (примитивная считалка вообще не годилась всего для двух участников) решал, кто начинает игру. По очереди, стоя, игроки метали нож в другой, маленький, круг за пределами круга большого. Для этого в щепотку брался кончик лезвия, один переворот в воздухе, и оно вонзалось в рыхлую землю. Аристократы игры никогда не бросали перочинный нож с такой силой, чтобы лезвие полностью уходило в землю, и черная почва забивалась бы в сочленение стали с ручкой и затем скрипела бы при складывании ножа. Презрительной улыбкой награждался и такой бросок, при котором нож складывался от удара о землю. У кого после равного количества бросков оказывалось больше промахов, терял право начинать игру. Когда же сама игра, наконец, начиналась, первый из игроков метил в середину полукруга другого. Если удар был удачным, а он обычно бывал таковым, вошедшее в землю лезвие указывало направление, по которому проводилась новая граница, оставлявшая сопернику теперь уже только четверть круга.
Будь земля идеально однородной и мягкой, какой она бывает, например, под травой или мхом, опытный игрок легко доводил бы дело до быстрой победы, когда для соперника не оставалось больше места, достаточного хотя бы для одной его ступни. Но выбор участка был тоже искусством, и доверялся не каждому. И нож удачливого и умелого захватчика натыкался на камешек или на неожиданно плотный пятачок земли, который в следующий раз нужно было обойти или метать в него нож с гораздо большей силой. И вот уже стоящий боком на одной ноге воодушевленный соперник на своем кажущемся ему теперь неприступным клочке земли, отсекал сегменты и сектора, пока не терял право удара, промахнувшись или напоровшись в свою очередь на залегший в глубине булыжник. И напряженная изматывающая и захватывающая война длилась часами до полной победы одного из играющих, или иногда, до того момента, когда играющие и болельщики не обнаруживали, не замечали вдруг, что на них надвигается черный лес, швыряя ножи корней своих деревьев в землю вокруг, а потом и в истерзанный игроками круг. В темноте черного леса игроки и зрители быстро теряли друг друга.
Кварталы красных фонарей. Шепот: «виагра, виагра». На площади, вокруг микроавтобуса, раскачивающегося от бурлящей внутри него любовной игры, столпились люди. Смеются. И он подошел, удивляясь беззаботности зевак и легкости охватившего и его самого веселья. Здоровенный негр неожиданно обнял его. Он резко освободился от объятий, оттолкнул великана, тот заливисто рассмеялся, и вдруг прозрел – никакой это был не шепот («виагра, виагра»). Нет, шепот, но не «виагра, виагра», и не людской – листьев: «беги, беги». И не автобус это качался – деревья. И никакой это был не громадный негр – это был черный лес.
В ее словах было много лично-туманного, но он остерегался расспрашивать – бросит взгляд «не твое дело» и не ответит. А слово «пупсик» она исказила. Она сказала: «Пъюпсик». Скажи она это слово с мягким знаком («пьюпсик»), он заподозрил бы, что над ним издеваются, но она сказала «пъюпсик» и он решил ничего не менять.
Люди сложны? Да, они выходят из лесу и в нем исчезают.
Вдруг нетерпение начинало грызть его, и он отрывал лист календаря за несколько дней до окончания месяца, потом никак не мог вспомнить, сколько в нем дней – тридцать или тридцать один, или двадцать восемь, или двадцать девять. Как-то можно высчитать по костяшкам и впадинам, если соединить вместе два кулака, но с чего начинают? Разбросанные по полу календарные листки напоминали о листопаде, об осени в невечнозеленом лесу.
Закончив читать, он снял очки, собираясь опустить их на стол, но вместо этого широко раскрыл рот, и очки в его руке запрыгали по волнам длинного зевка. Ярко вспыхнула, перегорела лампа, спальня погрузилась во тьму. За окном (за окном?) шелестели деревья.
Утром он проснулся с красными волосами. Красные волосы – это было неожиданно, странно. Но главное – он их не мог перекрасить, потому что ногти на его руках выросли и приняли размер и форму бумажных самолетиков, которые складывают из тетрадного листа. Совершенно непонятно было, как их можно состричь. Невозможно! Как нельзя маникюрными ножницами состричь под корень густой тяжелый лес.
Река использовалась для сплава бахромы. Бахрома шла на скатерти, на занавеси, на женские платья и юбки, на парадные мундиры, эполеты, но главным образом – на кисти для тяжелых праздничных флагов. И все это плыло и проплывало мимо. Лишь однажды проплыли целиком знамена. Но никогда не сплавляли по реке древесину, потому что эта река не вытекала из леса. Наоборот, она в лес текла.
Она помахала ему на прощание рукой из открытого окна такси и тут заметила, что волосы его еще влажны после душевой.
– Ты простудишься! – крикнула она.
Из такси к нему полетела фуражка. Он не поймал ее, и она, прокатившись колесом, уткнулась в стену.
– Но она зеленая! – кричал он вслед удаляющемуся автомобилю. – Брось серую! Там есть серая!
Он видел ее через заднее стекло такси размахивающей руками и что-то кричащей, сделал несколько шагов вслед, но увидел, что такси уже приближается к кромке чернеющего леса. Когда машина исчезла во тьме, он выглядел уже совсем обезумевшим. Он сорвал с шеи шарф, размахивал им и кричал: «Этот шарф связала мне она – моя жена!»
У входа в гостиницу курил и разговаривал по сотовому телефону лысоватый мужчина лет шестидесяти с завитками седых волос по бокам. Он виден был в фас, а в стеклянной двери за ним отражалась его спина и тыльная часть его лысины. Странным было то, что виды со спины и в фас разительно отличались, но не потому, что это были спина и фас, а потому, что будто принадлежали разным людям. Спина выражала силу, уверенность и спокойствие, лицо же его было растерянным и жалким. Но вот именно по стеклу двери гостиницы вдруг пробежала рябь. Но не волн, а прыгающих на ветру, показывающих ребристые как скелеты объеденных рыб нижние стороны листьев.
На выходе из лесу, на небольшой поляне он увидел двух мужчин, идеально подходивших друг другу, потому что один был скрючен, а у другого был живот барабаном. Они беседовали. Если бы их прижали бы друг к другу в плотно набитом автобусе ввалившиеся на очередной остановке пассажиры, то они заняли бы в нем ровно столько же места, сколько два обычных прямых человека. Он прислушался к их беседе.
– Хоть притворство – часть культуры, но порой оно мешает искренности, – говорил скрюченный.
– Конечно, если атеиста не доводить до отчаяния, а только пугнуть его хотя бы хроническим насморком, то он тут же съедет как минимум в агностики, – отвечал человек с животом-барабаном.
– Я надеюсь, – говорил скрюченный, – что развитие гуманности направляется не только высшими силами вниз на землю, но имеется и обратная связь, и там наверху тоже происходит смягчение нравов.
– И потому многим, наверное, будет предоставлена возможность оправдаться недостатком информации и попросить прощения за свои атеистические заблуждения, – отвечал барабан, когда автобус уже въезжал по грунтовой дороге в черный лес.
Можно было догадаться, что это пятно последнее, потому что в нем он был Императором. Его подданных не смущало, что Император живет в простеньком доме из пяти комнат с двориком. Дом располагался на той стороне улицы, где в основном все еще стояли старые родительские дома, в то время как на другой стороне - дома были новее, гораздо обширнее, и жили в них уже дети тех, кто закладывал эту геометрически правильную деревушку, из которой только и состояло светлое пятно. Многие из них разводили псов имперской породы. Улица, на которой жил Император, называлась Главной, жители между собой именовали ее Имперской.
Старый Император (одинаковый рисунок кожи на лице и на локте выпрямленной руки) порой принимал премьер-министра прямо во дворе дома. Двор был забетонирован полностью, бетон покрыт бежевой одноцветной кафельной плиткой, из каждого квадрата которой, не бросаясь в глаза, выступал лишь на двести микронов герб Императора – подсвечник. Справа от входной калитки была глухая бетонная стена, отделявшая императорский дом от соседнего участка, а слева – только живая изгородь, но в доме за изгородью никто не жил постоянно. В смутные или казавшиеся таковыми времена там проживала охрана.
Император выходил во двор в светло-синем утепленном, обвисшем на его сутулящейся фигуре ночном одеянии, то есть в кальсонах и рубахе с длинными рукавами и жеваным овальным вырезом вместо воротника. Пожилая Императрица, средняя из трех сестер, напротив, была одета и строго, и тщательно, и держалась прямо. Она предлагала мужу надеть костюм, но это скорее была рутинная проверка его когнитивного состояния. Император не отвечал на вопрос, и это значило – все без изменений.
Прежде, чем заговорить с премьером, Император проверял состояние двух миндальных деревьев, для которых в бетонно-кафельном покрытии двора вдоль живой изгороди из бугенвилий и ибискусов были оставлены в земле два квадрата. Оба дерева были всегда в цвету, одно в розовом, другое в белом. Оба – плод генной инженерии, подарок, сделанный правительством своему Императору от имени его подданных. Ответ на свой первый вопрос о неизменности границ светлого пятна Император выслушивал внимательно, остальные вопросы задавал формально, не интересуясь ответами. Бумаги подписывал, не глядя. Министрам просто пожимал руки. Он точно знал, что войн в его правление не было.
Однажды он пересек нарисованную на площадке перед калиткой черту (ее когда-то охранял пес имперской породы). Взявшись рукой за калитку и вглядываясь лишь в пространство собственной души, он прислушался. Шелестела листва больших деревьев. Запертые каждая в своем дворе, подняли пораженческий вой собаки: «Ад мат-а-а-й?» – тянули они. Поскольку замер Император, то вскоре один за другим закончили выть и псы. Казалось, они внезапно сменили религию и погрузились в состояние медитации. То ли ударила острым клювом в ствол дерева черная птица, то ли сквозь приоткрытое окно услышал Император, как щелкнула сама по себе пластмассовая створка душевой кабины. Он отпер калитку, но теперь за ней не было ни другой стороны улицы, ни недавно построенных на ней просторных домов детей основателей империи, ни ее самой, Имперской улицы не было, а был только плотный, черный лес.
Он шел, и шел, припадая на правую ногу. «Значит, светлые пятна не кончаются? Просто до следующего не дойти?» – думалось ему. Он сел на камень, зарыв ступни в мягкий влажный мох, представляя, но не видя его бархатистости и темной зелени. Он может долго-долго так сидеть, потом с силой зажмурить глаза, и тогда возникают две карусели ярких пятен, затем они сливаются в одно роение бесформенного облачка белых молей, потом – только муть из мелких серых точек, и наконец – возвращается гулкая, тяжелая ночь.
Достаточно ли набрал он очков в пройденных им светлых пятнах? Вот ведь так и не видел он усатых лебедей.
Он знает и чувствует, что широкая объемная чернота леса наполнена такими же как он императорами, сидящими на камнях во мраке. Мириады их сидят в черной плазме, заполняющей огромное пространство между светлыми пятнами, бессильно повесив головы, как сидит сейчас и он сам. Теперь он определенно помнит, что раньше в перебегах от одного светлого пятна к другому он случайно касался иногда в черноте их влажных коленей, но отдергивал и вытирал пугающую слизь мимолетного прикосновения о собственный бок. Чернота, камень, лес и мох. Придут ли за ними? Возьмут ли с любовью их одновременно иссохшие и влажные руки? Вернут ли их к свету, но не под смертельные лучи солнца пустыни? Есть ли хозяин у этого леса? Перестанет ли он когда-нибудь пугать их треском ломающихся и падающих в кромешной тьме деревьев?
Вернуться на главную страницу