Весенние события в Киеве застали меня в постели. Назойливый вирус, с которым вообще-то все равно, – лежать ли дома колодой-телезрителем или сидеть мешком в кресле на работе и выписывать циклы. Например: if(cnt=0;cnt<мах;cnt++). Мягко, привычно толкаешь клавишу указательным пальцем, помогаешь средним другой руки. А для плюсиков и скобок – вместе, слаженно, как веслами в байдарке. Но на сегодняшнем этапе проекта мне нужно было и вправду, как в байдарке на двоих, сидеть тесно с инженером-системщиком за спиной, и я был бы форменный говнюк, если бы, даже сидя впереди него, а все же подвергал бы риску заразиться отца двоих малюток-погодок, фотографии которых он мне, кстати, так ни разу и не предъявил. Неужели они ему самому не нравятся?
И вот я залег дома в постели, включил телевизор, и тут-то на меня навалился Киев. Вернее, навалилась Москва, и не на меня, а на Киев. Но мне показалось, что на меня тоже. Я стал искать, нет ли в пакете телеканалов хоть одного украинского, и после дюжины российских и музыкальной прокладки нашел сразу два. Сначала болела голова от напряжения, пока я вспоминал забытый язык, но вскоре привык. Я сообразил сам, без переводчика Google, что «фахивци» – это профессионалы, а «спильнота» – мировое сообщество. Этих слов я, хоть убей, из детских воспоминаний извлечь не сумел.
Когда пора уже было мне приступать к первым осторожным собственным оценкам увиденного и услышанного, ртутный столб в термометре неожиданно устремился к 40-ка, и мне показалось, что и Украина в лихорадочном ожидании замерла, как заснеженное местечко перед погромом.
Я вернулся к российским каналам. По одному расхаживал по экрану комментатор и обкуривал Украину. Выпускал изо рта дым кольцами и сжимал их на украининой шее. Украина пыталась бежать, но с каждым новым кольцом дыма замедлялась и вязла глубже и глубже в рыхлом снегу. Я нажал на кнопку информации и узнал, что передача эта – комментатора Кистенева, и мне показалось, что фамилию эту я уже от кого-то слышал. Когда прервались на рекламу, я переключился на соседний канал. Там двенадцать братьев, и тоже по виду – Кистеневых, загоняли Украину. Где не поспевал Кистенев старший, там летел к нему Кистенев помладше, что упускал Кистенев третий, тут как тут был ему в помощь – четвертый, и даже Кистенев-маленький, двенадцатый, – помахивал с восторгом трехцветным флажком. «Сраму не имуть», – изрекла вдруг моя душа и очертилась в комнатном эфире незнакомым мне суровым контуром. «Не имут», – поправил я ее. Она пожала моими плечами и буркнула: «Сорому. Нэ ймуть». И больше я с ней не спорил.
В градуснике серое тонкое копье, будто из хромированной стали отлитое, продвинулось уже к 41, и тогда она, душа моя, без спросу, без согласования с телом полетела в Киев.
Видимо, она была на меня вполне похожа, и был у нее мой же непросроченный заграничный паспорт на руках, потому что в пограничной службе восприняли ее без всякого удивления и только отвели в кабинет, чтобы проверить зрение.
– Все в порядке, но все-таки съездите еще к моему коллеге, – сказала доктор в свежем халате, – подтвердите медицинское заключение.
И не глядя на меня и не заглядывая в душу, протянула накинутые на длинный ее средний палец две баранки. Я вопросительно посмотрел на таможенника в форме, но он собирал со стола доктора бумаги и, тоже не глядя в мою сторону, дважды, нет, – трижды поощрительно махнул мне опущенной книзу ненапряженной кистью в направлении выхода.
Все еще озадаченный я вышел из кабинета. В коридоре, у двери, опершись об угол, ожидала своей очереди девушка лет двадцати девяти, выше среднего роста (нашего, ближневосточного). Худая, узко и белолицая, в белом блестящем плаще, на жесткий ворот которого падали негустые выбеленные волосы. Видя мое недоумение, она сказала:
– Вам ехать на другой конец города. Если вас остановит милиционер за превышение скорости, предложите ему баранку.
– Баранку?
– Да, у нас так принято, – сказала, из чего мне стало понятно, что она местная, а не приезжая, как моя душа, в которой, видно, угадала она иностранку. Я жадно вслушивался в ее говор. Да, – тот самый, с детства знакомый.
Я сел в автобус, а баранки, подражая женщине-окулисту, повесил на средний палец. Через семь остановок мимо меня прошел уже, было, милиционер в фуражке, и фуражка сидела на нем, как сидят форменные фуражки только на украинских милиционерах. Пройдя, он развернулся все же.
– Гражданин, вы превысили скорость проезда в автобусе, – сказал он.
Я протянул к нему руку, и он снял с пальца одну баранку, а вторую я решил съесть сам, когда душа проголодается.
Я стоял в проходе автобуса и глядел в окно, когда на плечо мое легла тяжелая рука. Я оглянулся и глазам не поверил – Дмитрий Ярош, точно – он! Я запомнил его хорошо, когда смотрел интервью, которое дано было им нахохленной и испуганной журналистке на донецком телевидении. Ну да, тот самый прищур с хитрецой, но не ленинской. Кистеневы, братья, утверждали – фашистской.
– Хлиб, силь, панэ Юхым.
Господи, неужели он знает меня и мою душу? Черт, что сказать в ответ? На языке – только пошлейшее в моих устах «здоровэнькы булы».
– Здравствуйте, – отвечаю в конце концов и без причины краснею за свой севастопольский выговор, приобретенный мною за долгие и счастливые годы проживания в городе с морским памятником давно погибшим кораблям.
– Добрэ, що прыйыхали допмогаты нам у лыху годыну.
И это знает. Я разломал пополам оставшуюся баранку, и мы съели каждый свою половину молча, стараясь не опережать друг друга. Но видно, у души моей такой же нетерпеливый характер, как у тела, потому что стоило мне прожевать последний кусочек, как душа голосом моим спросила:
– А вы памятник Соломону Ляйнбергу уже поставили, как обещали, в Тернополе?
– Ще ни, ще немае проекту и гроши нэ зибралы.
– Тогда поставьте не только Соломону-командиру, а всем тысяче двумстам бойцам его из «Еврейского Пробоевого Куриня», сражавшегося за украинскую государственность.
– Добрэ, усим бийцям «Еврэйського Пробойового Курыня», – повторил он, с улыбкой нажимая на первое слово, но сразу посерьезнел и заметил, – так це ж на пив-Тернополя выйдэ.
– А больше не нужно, – ответила моя душа за всех, кого выпало ей представлять. – А знамя в композиции будет?
– Можна з прапором.
– Мне нравятся ваши цвета – небесный и солнечный. Ведь красного с черным не будет? – спросил я капризно. – Не желаю крови и мрака на знамени, цэ ж сивый бред мазилы из Линца, – добавил.
Что за переход на дурацкий суржик? – возмутился я своей душой.
– Кожна людына на свити схыляеться пид вантажэм своеи истории, – отвечал он, мрачнея, – а на пам'ятныку кольор прапора будэ небачно. – Я заметил, как в неленинскую хитринку с двух сторон вгрызается разочарование, но остановиться уже не мог.
– И не нужно никакой религиозной символики, – сказал в запальчивости, но сразу поправился, – не нужно бы, – добавил, смягчив тон, значительно смягчив и подчеркнув голосом это самое «бы», – ваше стремление к соборности уважаю, но лично я – атеист. Вчера только смотрел по National Geographics, как шакал гнался за ланью, он тяпнул ее за ляжку, порвал мышцу, и она упала. И вот шакал грызет ее ногу, а она вполне живая еще, в полном сознании голову повернула и смотрит, как ее едят. Потому я атеист.
Вопрос о памятнике евреям, защитникам Украины, был уже, как мне показалось, решен, и я мог позволить себе продвинуться дальше в затронутой дополнительно теме:
– Всемогущий Владыка мог бы научить шакала травой придорожной питаться, или уж если назначено быть этой животине пакостной тварью, – пусть хотя бы цветы жрет с клумбы, – упрямился я.
Самообладание и сдержанность легко даются религиозным натурам. Ярош хлопнул меня по плечу на прощанье.
– Чины на власный розсуд, хлопчэ, покладаюся на тэбэ, – сказал устало и как будто обреченно и вышел из автобуса через заднюю дверь.
Но если бы он не торопился, я бы к нему еще насчет геев подъехал. Вот если бы 1200 героев, спросил бы я, объединились в «Пидорастычный Пробойовый Куринь» с целью защитить украинский суверенитет, западло бы ему было поставить во славу их монумент в Хмельницком, например, или в Ивано-Франковске, или поставил бы все же?
Но он ушел, а мы проехали еще две остановки, и вдруг душа моя заявляет:
– А помнишь, как тебе нужно было «Повiю» прочесть по внеклассному чтению, а ты разыскал в библиотеке перевод и прочел по-русски?
– Да, было.
– А как Анну Омеляновну огорчал небрежением к изучению украинской мовы?
– И это – правда. Душа моя, мне стыдно, – признался я.
– А школа, школа твоя! Ведь это здание когда-то давно принадлежало семейству Косач. У Юлии Владимировны только коса от Леси, а ты в комнатах ее вырос. А как слова ее: «Хай гине цар...» – тебя в революционный трепет привели!
– Это у нее про фараона египетского, – сказал я.
– Ты знаешь, на кого она намекала.
– Знаю, – на российское самодержавие, нам Анна Омеляновна объяснила. Обязана была объяснить, – поправился я.
Я уже стал тяготиться упреками, но отвернуться от собственной души невозможно, я просто повернулся в проходе автобуса в другую сторону и потому заметил планшетник на коленях у остроносой женщины. Она сидела у окна, и мне видны были и нос, и планшетник ее, и колени. Я не выбрал еще, на чем сосредоточить внимание, как понял, что смотрит она новости на «Интере» и заинтересовался, а она увидела, что я интересуюсь, подняла на меня васильковые глаза, направила в висок мне острый свой носик и произнесла огорченно:
– У меня две старших сестры в Саратове, они из-за здешних дел между собой ужасно поссорились.
Мне стало любопытно, такого ли у ее сестер глаза оттенка, как у нее самой, и носы той же ли лепки, но спросил я ее совсем о другом:
– А вы с которой из сестер согласны?
Она ответила не сразу и ответила не мне, а скорее – себе самой.
– Наверно, нет народа, который не хотел бы быть самому себе старшим братом... И не имел бы права на то...
И правда, что дало бы мне знание о том, которая из сестер ее огорчает. Автобус тем временем повернул направо, солнце попало ей в глаза, она зажмурилась, при ярком освещении показалось, что губы ее немного бледны. Но может быть, это – из-за помады. Такая помада у нее – под настроение, наверно. Она, кажется, ждала, чтобы я высказался. Я вспомнил Галилею, Тель-Авив, море.
– Ну да, конечно... конечно...
К тону губ ее подобрал ответ, не резкий. Но плашетник с нашей меланхолией считаться не пожелал, из него донесся вдруг голос нашего министра иностранных дел. Голос объявил, что мы из Ближнего Востока длинный нос не суем в дела другого континента. «Ни Россия, ни Украина не приглашали нас в посредники», – добавил. В нос проговорил, как обычно. Если говорить в нос, то последний уже как бы употреблен с пользой и совать его теперь в чужие дела – излишне. Я навис над женщиной, у которой губы бледны и сестры в Саратове, чтобы заглянуть в экран, но опоздал, министр уже развернулся спиной к телекамере и теперь, не спеша, шел прочь от меня.
Я возмутился, а душа моя – та возмутилась до крайности! И соображения, касающиеся его носа, на нас обоих впечатления не произвели ни малейшего и не убедили ни в чем. Разве он не знает этого: «Сначала они пришли за евреями, но я не еврей...»? Ну, да – стране нашей от Украины ни холодно, ни жарко, максимум – проголосует за нас в ООН, а Россия может и Иран в той же ООН крылом (размахом в какую-то там часть земной суши) прикрыть, и Сирии опасное для нас оружие подбросить морем и по воздуху... Но неужели нельзя было хотя бы слова другие найти? Выражение лица другое сделать? Сочувственное, не это – а ля Кистенев и братья. Хотя я, честно говоря, выражения лица министра увидеть не успел, а реконструировал его по голосу.
«Я не люблю открытого цинизма...» – пропела моя душа в смущении и гневе, а голос тела неожиданно для души его взорвался вдруг в ограниченном пространстве автобуса:
– Ліберманяку – на гіляку!
«Ого! Вот, значит, какой я... бандеровец!» – подумалось с удивлением.
«Жидобандеровец, – уточняющий шепот Кистенева из младших слышен был почему-то сразу в обоих ушах. – Самодержавие наше ему, блин, видите ли, не нравится – ни белое, ни красное. Пидорок, а как насчет голубого?»
Может, сама шарахнулась душа моя, оскорбленная хамским шепотком, а может быть, это кинетической энергией экстремистского выкрика швырнуло ее из Киева назад – на Ближний Восток, в горячую постель, в лихорадящее тело.
Но, господи, какая досада! Я же ничего не успел ни сделать, ни хотя бы посмотреть в Киеве: ни на Майдан не заглянул, ни по улице Грушевского не побродил, Институтскую не наведал. Я почувствовал запах гари с преобладанием тлеющих компонентов резины, а сквозь затуманенный слух мой плыла музыка, а в ней, заостренным перьевым хвостом удалялась от меня утка по Тисе.
Я остаточно прокинувся і підняв гвалт до самої стелі:
– Я повернувся, мамко! Я тут, у Тель-Авіві! Я живий! Будемо разом, як у дитинстві! Сядьмо у вітальні спостерігати за подіями в Україні. Є у нас «Інтер» на сто двадцять шостому каналі. А далi повечеряємо, та й умостимося поруч зручніше слухати «Океан Ельзи», а потім, може, – ще й «Піккардійську терцію».