1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |    На главную

Шестая часть.



Е. Теодор Бирман

ИГРА В "МУРКУ"



НЕПРИГЛЯДНЫЕ ПЛАНЫ АМЕРИКИ

   Еще одно задание поручает Сереге и «Брамсовой капелле» полковник Громочастный – узнать планы Америки по размещению сил НАТО в ближнем зарубежье.
   – За кого он нас принимает? – возмущается Теодор. – Мало ему ПВО, бритвы с кислотой! И он разве не знает, сколь интимны наши связи с Америкой?
   – Америка нам и за мать, и за старшую сестру, – подтвердила Аталия, и Серега на нее покосился было, но потом улыбнулся, и Аталия ему подмигнула.
   Идея родилась у Виктора. Нужно отправить кого-нибудь в Америку, якобы искать работу в режимных фирмах, а в «курикулум вите» указать знание языков ближнего зарубежья. Клюнут – значит, есть такие планы.
   – Что же, эта ваша «Брамсова капелла» сползает теперь к реальному шпионажу в пользу России против Америки? – спрашивает удивленный Читатель. – Где же ее принципы?
   «Брамсова капелла» в щекотливой ситуации, это так. Члены ее хотят помочь Сереге и, видимо, надеются как-нибудь не навредить и Америке. Ведь и Еврейское Государство сильно не планами, а интуицией, укладываемой на фундамент импровизации. То есть решим сейчас проблему с Серегой, а потом посмотрим, как не навредить Америке. Со времен Адама не изобрело человечество более продуктивной системы мышления. Мы, кажется, упоминали уже где-то в другом месте о том, что Германия, лучшая планировщица мира, проиграла две спланированные и инициированные ею войны. Вот вам доказательство от противного. А не поможет интуиция – случай придет на помощь или кто-нибудь, от кого такой помощи никак не ждешь.
   – Чтобы искать работу в Америке, нужен грин-кард, – сказала Баронесса.
   – Сделаем, – ответил Серега, сопроводив утверждение пренебрежительным жестом.
   – Кого делегируем в Америку? – поинтересовался Аркадий. Борис глянул на него с подозрением и ответил:
   – Тольку-Рубаху.
   Виктору с Аталией Анатолий незнаком, остальные помнят его по курсам иврита. Очень общительный, он ругал Еврейское Государство, не пустившее его в Америку, называл его «израиловкой», язык почти не учил и приходил больше общаться и выпить бесплатного кофе. Теодор, озабоченный в то время своим слабым английским, затеял с ним было разговор на языке Америки, но кандидат в американцы английского языка тоже не знал.
   – Что мы здесь делаем? – спрашивал он. – Правительство – дураки, Кнессет – вор на воре, дурак на дураке. Соседям в зубы дать как следует – некому, кругом азиатчина. Да что там – искусственное государство!
   - Но ведь ездят все вокруг нас на искусственных ослах японского производства, и вроде ничего, – возразил ему Теодор. – Я вот присматриваюсь к «Субару».
   Затронули в беседе цены на авиабилеты в Америку, Толька-Рубаха сказал:
   – Куплю как-нибудь билет в Америку в два платежа, а по прибытии в Нью-Йорк второй платеж отменю, пусть ссаживают с обратного рейса. Однажды еще одну шутку придумал на ту же тему:
   – Буду в Нью-Йорке, начну звонить каждый день в аэропорт Кеннеди, что в самолете на Тель-Авив бомба, пока рейс совсем не отменят.
   – Он же английского не знает, – вспомнил Теодор.
   – Вот и хорошо! – ответил Борис. – Только в Москву об этом не стукни! – сказал он Сереге.
   «Ну что за сволочь русофобская, - подумал Серега, - когда я на кого-нибудь стучал? Раз окончил школу КГБ, значит, сразу – стукач? Кто окончит школу КГБ, тому стучат, а он до такой пакости никогда не опустится». Серега все же решил смолчать и согласно кивнул: мол, хорошо – не стукну.
   – И вы думаете, там клюнут на это? – спросил Аркадий с сомнением в голосе и особенным, обращенным вверх и в сторону ударением в слове «там».
   Клюнут – не клюнут, ближнее зарубежье в России при любом раскладе на подозрении, любой материал сгодится, – уверил Виктор присутствующих.
   Предложение отправлено было немедленно. Быстрой была и реакция полковника. «Одобряю, – отвечал он Сереге, – только пусть выучит этот ваш Толька-Подштанник киргизский и туркменский языки. И таджикский – тоже».
   – Как же это можно? – удивился Пронин, – столько языков изучить.
   – Ты потому и работаешь, Володя, на внутреннем фронте, что иностранных языков не знаешь, – нахмурился полковник.
   - Сколько там может быть слов на все три языка скопом? – спросил он Пронина. – Пусть все выучит, а иначе не видать этому Подштаннику грин-карда как своих ушей. Так и передай. Между нами, и пятидесяти слов на этих языках ему в Америке за глаза хватит. Был у нас замечательный эксперт по этой стране, В. В. звали...
   – Не помню такого среди наших экспертов, – сказал Пронин.
   – Он и сам об этом не подозревал, – ответил Громочастный загадочно. – Так вот он докладывал, что в Америке царит уверенность: кто выучит русский алфавит, уже может читать «Анну Карамазову» в подлиннике.
   – Думаете, Петр Иосифович, эта информация будет представлять ценность?
   Будет – не будет, а все-таки, как говорит Серега, определенный «кисуй тахат»1 (нелишняя предосторожность). Если будет что не так с ближним зарубежьем, у нас материал готов – предупреждали, предоставляли разведданные из надежных источников. Об английском языке Тольки-Рубахи полковник не спросил, не подумал, не заподозрил.
   На очередную пятницу пригласили Тольку-Рубаху на заседание Шпион-Воен-Совета. Решили сказать ему, что имеется конфиденциальная информация от друзей в Америке, что есть шанс туда перебраться, но нужны им эксперты по Туркмении, Киргизии и Таджикистану. Если выучить по тридцати слов в каждом языке, то этого достаточно, чтобы в Америке стать экспертом.
   – А вы чего же? – спрашивает Толька-Рубаха. – А мы за тобой потом, – нашелся Аркадий, – ты у нас будешь вроде разведчика. Помнишь, послал Иисус Навин разведчиков высмотреть земли ханаанские?
   – Не помню, – честно сказал Толька.
   – Неважно, Толь, – бросил Борис. – Главное, осуществишь мечту.
   – Это точно, – ответил Толька-Рубаха, – не увижу, как эти дебилы страну раздают, вместо того чтобы врезать как следует!
   – Да уж врезали когда-то римлянам от души, – не сдержался Теодор, – страна ведь – не лошадь, загонишь, другую из конюшни не выведешь.
   – Да тебе-то что? Ты же уедешь, – сказал вдруг Виктор.
   Толька-Рубаха в глубине души уверен – нельзя не мечтать свалить отсюда, к тому же в Америку, где все большое и настоящее, где «sky is the limit». Случается сталкиваться ему с молчанием в ответ на его речи, с холодком, но мало ли людей с заморочками. И на сей раз что-то было не так, он даже заерзал, прошелся неуверенным взглядом по лицам и слегка покраснел. «Какого черта! – подумал он, – они же сами меня для этого пригласили».
   – Ты не голоден, Толя? – поспешила на выручку Баронесса. – Можно лафу с хумусом и фалафелем.
   – Вы еще спойте: «Каше ли... вэ ха-мита коль ках кара...» («Тяжело мне... моя постель так холодна...» – песня на восточный мотив), – Анатолий, кажется, расстроился, потому что получилось грубовато.
   – А что? – отозвалась Аталия. – Я могу и танец живота станцевать!
   Она выдернула блузку из брюк и стала завязывать ее узлом пониже груди.
   – Ничего, Толик! – сказал Борис, поощрительно улыбаясь Аталии, но возвращаясь к теме. – Еврею там устроиться раз плюнуть, а еврею из России – тем более. У них в Америке все больше на законах и правилах. А если сочетать, как только мы, евреи из России, умеем, еврейскую инициативу и русские навыки обхождения с законами, то обоснуешься, глазом моргнуть не успеешь. Евреи там хорошо стоят. Мы как-то с Теодором сидели на совещании в Бостоне, когда еще работали вместе в старт-апе EyeWay Ltd., я усомнился в одном решении, сказал негромко Теодору: «писте халоймес» («несбыточные мечты» – идиш). И тут же, представь себе, улыбнулся каждый третий американский инженер, и все американские инвесторы тоже улыбались, а один из них отвел меня в сторону и сказал: «Борис, мы родились, чтоб сказку сделать былью. Нужно постараться».
   Тон, которым все это проговорил Борис, был, на взгляд Теодора, несколько издевательским, а Толька-Рубаха и так уже почувствовал неловкость. Борис же, кажется, вошел во вкус.
   – Еврейское Государство – наша гордость, – изрек он, – Америка – наша мечта. Что главнее – гордость или мечта? Конечно, мечта! – добавил он с пафосом.
   Теодор с опаской глянул на Баронессу, сдержится ли она, не рассмеется ли, чутье у Баронессы на иронию тренированное, тем более что ее мыслительный процессор, не тратя времени на формулировки, срабатывает быстро.
   Вообще Теодор давно уже пришел к выводу, что умение формулировать мысли – отнюдь не есть ультимативный признак ума. Даже наоборот, искусство заключать бесконечно сложные явления в ограничительные и обобщающие суждения на удивление легко осваивается дураками. А Ленин с Троцким и Гитлер, утверждал он, – впечатляющие и даже ослепительные примеры того, к каким чудовищным последствиям может привести внедрение в массовое сознание обобщающих и хорошо сформулированных концепций. Эти рассуждения Теодора в книге, претендующей на легкость и ироничность, кажутся автору слишком тяжелыми и декларативными. Разум и вкус говорят руке: вычеркни!
   – А может, оставим? – спрашивает автора Теодор.
   – Нет, – отвечает категорически автор и вычеркивает.
   Но Теодор не оставляет размышлений на ту же тему и вечером пишет в знакомую нам тетрадь.
   «Две концепции: космополитизм и национальная идея. Первая говорит:
   – Я снимаю все проблемы.
   Вторая спрашивает:
   – Где?
   – Что значит – «где»?
   – Где это удалось?
   – Пока нигде, но я убеждаю, воспитываю, и дело движется. Ведь движется? Признаешь?
   – Признаю. Долго еще?
   – Что?
   – Двигаться.
   – Сколько надо будет. Дело-то правильное!
   – А нет ли в этом насилия над тем, кто не хочет?
   – Чего не хочет?
   – Иного рядом.
   – Но он же не прав!
   – Почему?
   – Нужно быть терпимым!
   – Как?
   – Закалять себя.
   – А если затянется?
   – Вооружиться терпением.
   – А если не получится?
   – Надо стараться, надо учиться жить вместе. Эта проблема нелегка, но ее можно и нужно решить и уладить.
   – А зачем?
   – Что «зачем»?
   – Решать и улаживать, если можно не создавать?»
   Теперь же все смотрели на Бориса и Тольку-Рубаху. Вид у Теодора, когда он произносит двусмысленные пассажи с издевательским оттенком, – невинный, Борису же не удается спрятать характер. Вот и сейчас – положил ногу на ногу и на высокое колено – ладони, одну на другую, ни дать ни взять писатель Владимир Набоков на старой фотографии.
   – Не слушайте их, Толя, – вдруг заявила Аталия, – они никуда не собираются.
   Баронесса неожиданно для Теодора изобразила согласие. Теперь уже Борис с Теодором переглянулись. Что это? Женский бунт на корабле? Не иначе как женщины, сговорившись, решили дать сионистский бой за душу Тольки-Рубахи, не поощрить «йериды» (сионистский термин, означающий значительное понижение человеческой ценности вплоть до полного нравственного оскудения, случающееся с субъектами, покидающими Еврейское Государство). Теперь уже заметил Теодор, что и Баронесса и Аталия принарядились сверх обычного, «намазались», по выражению Баронессы, тщательней.
   Толька-Рубаха выглядит окончательно сконфуженным.
   «Хороша «капелла», – подумал Серега, – поди исполни с ней третью симфонию Брамса».
   Еще поговорили о чем-то постороннем, но смущение оставалось в воздухе, вскоре Толька-Рубаха стал прощаться, пообещал подумать, купить словарь языков Ближнего Зарубежья, и рубаха на нем слегка взмокла, хотя кондиционер работал исправно.
   – «Яфей нэфеш!» (прекраснодушные хлюндрики, дрянь людишки, левые интеллектуалы), – ругнулся Борис, когда закрылась дверь за Толькой-Рубахой. – Победили, сберегли Тольку-Рубаху! А как же с Серегой – сионистом «ба дэрех» (в развитии)? Не поможем ему? Не жить ему в Тель-Авиве, в Шхунат-Бавли? Придется ему скрываться от полковника в Нетании, рисковать там жизнью из-за криминальных разборок? В Тель-Авив въезжать тайком, в пробках?
   «А не такой уж он русофоб», – подумал Серега и даже сделал вид, что не заметил, какие на него, оказывается, имеются у Бориса планы, и может быть, не только у него одного, а и у прочих его агентов тоже.
   Борис бывает резок.
   – Г'ыба ищет, где глубже, евг'ей, где луче, – Борис изливает желчь обиженного идеалиста, сожалея только, что лишь два грассирующих «р» в этой фразе не позволяют ему выразить всю глубину своего негативного чувства.
   Но тут не сдержался Читатель и сам влез в нашу повесть. Причем он явно выглядит возмущенным.
   – Ваш Борис страдает глупой петушиной надменностью, – заявляет он, – эти его брыкания – выходки обиженного мальчишки, чей рыцарский порыв не поддержан и не разделен товарищами! У него все признаки философской незрелости. Он игнорирует современную либеральную мысль, в согласии с которой научились мы не предъявлять к человеку чрезмерных претензий, уважать его свободу, принимать иное, быть просто терпимыми, наконец!
   Что тут скажешь Читателю! Прав Читатель. Невозможно с ним спорить. Вот и Набоков – бросил разубеждать англичан насчет большевистского чуда в России, занялся делом и преуспел. Отчего же не следовать примеру великих? Но пока мы рассуждаем, взвился Борис.
   – Вы полагаете, – говорит он, обращаясь к обидевшему его Читателю, – что веками формировавшееся понятие об отечестве и связанные с ним эмоции испарились? Не верю! И ксенофобия никуда не делась! Ну, научились ее частью преодолевать, частью скрывать! Скажите, зачем нужна Анти- диффамационная лига в Америке? Не желаю, чтобы меня защищала Антидиффамационная лига! Это отвратительно! Не хочу лиги! Не сметайте мне со стола великодушия крошки терпимости!
   Подождем немного, пока улягутся страсти и успокоится Борис.


   Подождали.
   – А что, если вырастет у Тольки-Рубахи сын – еврейский генерал? – спросила Аталия. – Что? И тогда не жалко?
   Компания задумалась. Действительно, уедет Толька-Рубаха, и не вырастут его сыновья еврейскими генералами, затеряются их следы в Оттаве, в Майами.
   – Отдельно взятый человек, и Толька-Рубаха тоже, не бывает адекватен самому себе даже в течение одних суток, – сказал Теодор. – Я, например, утром смел, полон творческих сил и агрессии, решителен, а вечером из меня можно веревки вить и на них вешаться, до того я трусоват и склонен к конформизму. Сделаю что угодно, лишь бы всем угодить. Не поручусь, что кто-нибудь из нас не окажется лет через десять под каким-то предлогом, а то и вовсе без предлога на другом континенте.
   Борис подозрительно взглянул на Аркадия.
   – Между прочим, Америка заселена бывшими англичанами и прочими европейцами, – заметил Теодор Борису.
   – Англичане пришли туда хозяевами страны, а Толька-Рубаха останется там тем же, чем был здесь, – заявил Борис, но к радикальному его накалу уже примешалась усталость. Он махнул рукой.
   – М-да, мироощущение «там лучше» легко становится частью натуры еврея, – Теодор снова пытается выглядеть глубокомысленным. – Двухтысячелетнее наследие, – вздохнул он и продолжил тираду: – При этом его, еврея, перемещение из одной точки в другую – это как передвижение пешки по шахматной доске.
   – Пешка, добираясь до восьмой линии, становится ферзем, – сказал Аркадий. – Разве в Америке еврейская пешка не выходит в ферзи?
   – По моим наблюдениям – в ладьи, – ответил Борис.
   – Ладья – это ведь тоже неплохо, – отозвался Аркадий.
   – Если бы я был Парменионом, мне хватило бы ладьи2.
   – «Ты хочешь завоевать то, чего мне и даром не нужно», – напомнил Теодор слова Диогена, сказанные Александру. – Разные системы ценностей, только и всего. А помнят и Александра, и Диогена. Ладно, вычеркиваем Тольку-Рубаху, он ведь все равно не выучит ни киргизского, ни туркменского, а тем более – таджикского, – говорит Теодор и на этом, кажется, хочет закруглить обсуждение.
   – Вот вы третируете Анатолия, – неожиданно отозвался русский разведчик, – а ведь ваше отношение к нему попахивает классическим европейским антисемитизмом. По какому праву вы пытаетесь навязать ему свой образ мысли и свои ценности? Что же теперь – еврею уже нельзя жить в Америке или, например, в России? – Серега довольно удобно развалился на диване и ел яблоко.
   – У него появилось море свободного времени, – Борис улыбался, кивая в сторону Сереги, – книжки читает, пока мы трудимся в поте лица.
   Он обратился к Сереге:
   – Хочешь назад в Электрическую компанию, умник? Моше небось продрог уже там между проводами, а Хаим устал тащить кабель из бухты?
   – Если возвращаться к обычной трудовой деятельности, то, пожалуй, не в Электрическую компанию. Я ведь не только художественные и по истории книги читаю, я занялся ядерной физикой, – заметил Серега.
   Яблоко елось, а Серега задумчиво улыбался своей открытой улыбкой. «Брамсова капелла» смотрела на него со вниманием, ожидая возможного продолжения. Серега не мог разочаровать свою агентуру в такой момент.
   – У каждого свое понимание свободы, – сказал он, – разве не может, например, еврей полюбить русскую ширь, прикипеть душой к неяркому ее пейзажу, разделить до конца ее непростую судьбу? Вот как поэт Пастернак, например?
   – Пастернак? – переспросил Теодор.
   – Этот наглец далеко пойдет, – заметил Борис, когда остальные уже давились от смеха.
   – Я совершенно серьезен, – сказал Серега. Он положил огрызок яблока на салфетку, другой салфеткой вытер руки и поднял на окружающих глаза, а в них, как в русском небе, – ни капли лжи.
   Скоро в салоне установилось молчание. Теодор поднял голову, его глаза показались Сереге теперь темными и очень большими, хотя он точно знал, что они светло-карие и совершенно обычных размеров. Все дело было в его серьезности.
   - Ни в одном микроколлективе в России я не был отвержен. Скорее наоборот, – сказал он. – Наверное, поэтому даже тень такой возможности приводит меня в ужас.
   Инженерное словечко «микроколлектив» отвлекло Серегу от смысла сказанного.


-----------------------------------
1Прикрытие задницы (ивр).
2Полководец Александра Македонского Парменион, узнав о предложении Дария уступить Александру половину империи, сказал: “Если бы я был Александром, я бы согласился!”, на что Александр ответил: “Если бы я был Парменионом, я бы тоже согласился”.


ПУТЕШЕСТВИЕ С ВИКТОРОМ

   – Ну что, Серега? – спросил Виктор. – Хочешь посмотреть еврейский футбол?
   – А ты за кого болеешь?
   – В Еврейском Государстве только одна стоящая команда с настоящим спортивным духом – иерусалимский «Гайдамак», – ответил Виктор. Чуть нагнувшись вправо, он достал из бардачка автомобиля два билета и помахал ими перед Серегой.
   – Поехали, – ответил тот, не раздумывая, и вскоре Виктор свернул с дороги номер 1 на дорогу номер 443. Дорога номер 443 ведет в иерусалимский туннель, а иерусалимский туннель ведет к иерусалимскому стадиону. Сколько раз ни пытался Теодор по дороге номер 443 попасть к Стене Плача, столько раз попадал к стадиону, а поскольку он, как всякий «хнун» (застенчивый интеллектуал), вряд ли мог быть болельщиком буйного «Гайдамака», то он разворачивался где-нибудь уже на дороге к Мертвому морю и, открывая перед каждым светофором правое и левое стекла, интересовался, как ему проехать к Стене, и так, с грехом пополам, через час упирался в Кнессет. А уж дорогу от Кнессета до Стены Плача не надо быть интеллектуалом, чтобы один раз и навсегда заучить: выезжаем от Кнессета так, чтобы часы центральной автобусной станции были слева, «Биньяней ха-ума» справа, второй поворот налево на улицу Бецалель, от нее с фокусом на Кинг Джордж, оттуда без всяких фокусов свернем на Пророков, припаркуемся где-нибудь у Русского Подворья и, не спеша, спустимся к Старому Городу, но не к Шхемским воротам, а разными улицами – к Яффским и через дружелюбный Армянский квартал или вдоль внешней стены и через Сионские ворота разными переулками – прямиком к Стене.
   Но наш путь сегодня не с Теодором к печальной Стене, а с Серегой и Виктором – к стадиону.
   Увы! На стадион их не впустили. И теперь Виктор вспомнил, что слышал краем уха по телевизору, что за недостойное поведение болельщики «Гайдамака» отлучены от трибун любимого стадиона на целых три матча.
   – Теперь понятно, почему Моше продал мне эти билеты – ему лень было самому заниматься возвратом денег, – сказал Виктор.
   Как уже известно читателю, от иерусалимского стадиона – прямой путь в туннель, а из туннеля – с небольшим автомобильным антраша из запутанных разъездов на дорогу 443. По ней и поехал Виктор в противоположную от Иерусалима сторону, пока не имея резервного плана. Но противоположное Иерусалиму направление – Тель-Авив, потому что все другие дороги от Иерусалима ведут к Соседям, а уж от Соседей все дороги ведут к линчу.
   Проехав Тель-Авив, Виктор повернул на Герцлию-Питуах, потому что уже вечер был на носу, хотелось есть, а в Герцлии-Питуах – лучшие «мисадот». «Мисадот» – множественное число от «мисада» с ударением на последнем слоге. «Мисада» с ударением на последнем слоге – от слова «сэуда», тоже с ударением на последнем слоге. А «сэуда ахрона» – это «последняя вечеря». В конце длинной цепочки – очарование близостью к тому, что кажется где-нибудь в европейской части России ярким светом или бархатной ночью из недоступного прошлого далека. Снижающее предположение ироничного читателя, будто «мисада» – это всего лишь какой-нибудь трактирчик, где собираются евреи покушать вареную курочку, не отвечает действительности. Но давайте по порядку.
   Для порядка же нужно от чего-нибудь оттолкнуться, то есть, например, начать с понятия русского ресторана. А точнее – с вопроса, что же такое русский ресторан в воспоминаниях наших героев, ведь не все это помнят, а некоторые жители Еврейского Государства и вообще в них никогда не бывали, им и вспомнить нечего. Для такого читателя объясняем: русский ресторан не существует ради еды, то есть и ради еды, конечно, но ради еды – только в самую последнюю очередь.
   – Как это – не для еды в первую очередь? А для чего же тогда? – спросит Читатель, которому нечего вспомнить. – А что же там, в русском ресторане, в первую очередь? – спросит он с характерным подозрением в голосе.
   – А в первую очередь там – полет души! – ответим мы, оставив без внимания характерное подозрение.
   Но погодите, быстрый наш Читатель, ведь прежде самого полета души с его романтическим флером, к которому устремляется нетерпеливое наше перо, прежде него – предполетная фаза с предвкушением, то есть когда музыкальные инструменты еще в чехлах, и сами музыканты еще словно мухи в меду: глядят в мундштуки, продувают их, озирают какой-нибудь контрабас, будто видят его впервые, расстегивают ремешки на аккордеонах. И вы сами еще чрезвычайно тихи, говорите вполголоса, наливаете сухое вино в чистые бокалы, недоверчиво тычете вилкой в закуску, которая называется холодной, потому что она холодная и должна быть холодной, а не горячей на предполетной фазе. Мы не торопим пилотов и пассажиров, пусть себе разминаются. Но вот закончилась предполетная стадия, разогреты моторы, бокалы отставлены в сторону, а рюмки притянуты ближе, и льют в них все, что крепче вина, и уже закуски тяжелее, хотя еще не пришло время горячих блюд, среди которых супа не может быть, потому что суп – нонсенс в любом полете, а мясные блюда, горячие – не нонсенс, и к тому времени, когда они появились наконец на столах, полет – уже реальность, то есть музыканты – в азарте, бутылки – еще не пусты и дымится на тарелках жаркая снедь. (Говорят нам, что предполетную стадию можно начать и с рюмочки водки перед горячими щами. Но нам кажется, что это исключительно тренировочный домашний полет, а мы – помните еще? – в настоящем, ресторанном полете.)
   – Этот полет, он – куда? – спрашивает еврейский Читатель осторожно. Ивритское слово «читатель» (коръэ) на слух почти не отличается от слова «шахтер» (корэ), и отсюда, видимо, проистекает его, еврейского Читателя, избыточная въедливость.
   – Читайте Гоголя! – отвечаем. – Пусть даже в переводе. Неведомо, куда ведет русский полет! В «пропадающую даль» ведет!
   – По крайней мере – вверх или вниз? – спрашивают нас осторожно вдвойне: во-первых, из осмотрительного уважения к собеседнику, а во-вторых, чтобы не залететь, зазевавшись, ни в Газу, ни в Сирию, ни в Саудовскую Аравию.
   До чего же мелок нам этот читатель в своей дотошности, со своими масштабами смехотворными! И лишь повторяем мы ему то, что сказал нам вдохновенный автор великой поэмы: «гремит и становится ветром разорванный в куски воздух, летит мимо все, что ни есть на земли, и...» еврей сторонится и уступает полету дорогу.
   – Это почему же еврей должен посторониться? И кто тогда остался в полете? – немного обиженным кажется нам этот голос.
   – Такая предосторожность, – отвечаем мы, – диктуется русско-еврейской статистикой полетных происшествий. Николай Васильевич Гоголь был совершенно прав. Лучше посторониться.
   – Понятно.
   – Слава богу!
   И все-таки надо объясниться толком с человеком, а не только пичкать его цитатами и эмоциональными возгласами. Этот полет ресторанный – это полет сразу и вверх и вниз, и это такой приятный полет, о котором точно знаешь заранее, что на луну не улетишь и на землю приземлишься легко. Но по-настоящему оценить свое летное мастерство можно только на следующее утро. Если поутру сердечко чуть бьется, и робко так, будто подвешено на тонюсенькой ниточке, а вкус во рту не имеет значения, потому что сердце на ниточке, если конец полета проходил в легком ли, в густом ли тумане, и только жена воспроизводит этот конец полета по своему бортовому журналу, – значит, были перегрузки или слишком крутой вираж был заложен, и, значит, ваше сумбурное искусство полета хоть и не привело к аварии, а все же положительно оценено быть никак не может. Если же, напротив, ощущение во рту чуть суховатое, чуть горьковатое, если сердце не на ниточке и говорит уму: «Ты дай телу полежать еще семь минуток (ну, хотя бы четыре) в теплой постели, под одеялом, а затем уже встань, освежи рот зубной пастой, попей воды и все прочее, а потом иди себе на работу», – значит, ты – ас, рисуй на фюзеляже еще одну звездочку и, как подсказывает тебе сердце, – иди на работу! Иди с ощущением праздника в душе, и не такого, которого нужно ждать теперь целый год, а такого, какой можешь вызвать ты по своему желанию в любое время, были бы у тебя хорошие друзья и было бы их много. То есть можешь заказать себе новый праздник так просто, как заказывают пиццу на дом по телефону.
   Этим, случайным якобы, якобы всуе, упоминанием о пицце подготовили мы подход к другой материи и иной субстанции. То есть приземлили вас, но пока не в «мисаду», а в некое нейтральное место на расплавленный сыр с грибочками и оливками (черными и зелеными вперемешку). Ведь «мисада» – это не пиццерия, а пиццерия – не «мисада».
   Так что же такое наконец эта ваша «мисада»? – спрашивает с любопытством Читатель, не побывавший в Еврейском Государстве или бывавший или даже живущий в нем, но не разобравшийся еще в деталях этого важнейшего национального института. Так вот, в полное отличие от ресторана русского, «мисада» – явление гастрономическое, то есть не возбраняется вам рюмочка, но только одна, небольшая и только вначале, чтобы по окончании – только приятная память, или один бокал, можно большой, но уж точно с вином и тоже вначале, потому что невдалеке ждет вас машина и потому что если две рюмки и больше или два бокала и больше, то, объясняют нам, должен быть трезвый друг, а если друг трезв, а вы нет, то какая это, к дьяволу, дружба? Нет, для такой ситуации существуют не трезвые друзья, а умеющие водить машины жены. И не потому, что жена не может быть другом, а потому, что настоящая жена ценит настоящую мужскую дружбу, а настоящая мужская дружба никогда не ограничится одной рюмкой или одним бокалом.
   А Серега с Виктором собрались на футбол, а не в «мисаду», и никаких женщин при них нет, так что предстоит им удовольствие гастрономическое, разве что с бокалом вина по одному на каждого, потому что по одной рюмке – это явный моветон.
   Итак, застали мы наших друзей в состоянии выбора: можно пойти в одну из трех «мисадот» с дарами моря, где испытанное народное блюдо – «шримпсы» в масле и чесноке или в масле с шампанским (мы привержены англо-версии термина, не назовем это блюдо вместе с народом ни «хасилонами», ни креветками). Можно – тур ностальгии, и тогда жаркое с фасолью и фаршированной кишкой окаменеет в вашем собственном кишечнике. Говорят, английская национальная кухня на еврейскую совсем не похожа, но так же тяжела и ужасна. Вот вам и загадка: а не разжигает ли дурная национальная пища аппетит к предприимчивости, ведь нужно хорошенько погоняться за собственным хвостом, чтобы растрясти английский кровавый бифштекс или еврейское жаркое, даже если в нем вместо фаршированной кишки – куриное горлышко, фаршированное гусиными шкварками в тесте. А нет ли здесь (ужасное подозрение!) тайного равнодушия к пище, свидетельствующего о растрате душевных сил на прогресс?
   Но можно выбрать еще изыск французский, лишь немного умеряющий тягу к стяжательству, но поощряющий самомнение, или заглянуть в «мисаду» аргентинскую, где двое евреев начинают утром бычка, а к вечеру уже другой бычок исполнен печали, томится мрачным предчувствием. Можно в «мисаду» португальскую, где к народной жареной курице с чипсами получишь на бизнес-ланч бокал портвейна. В общем, у этой проблемы с выбором есть только начало, а нам пора бы причалить к концу хотя бы этой главы.
   Но нет, нам хочется крикнуть вдогонку, что и «мисада» – это тоже полет! Вглядитесь внимательно в жителя этой страны! Поговорите с ним о выборе «мисады», о блюдах! Вы увидите – ничто, никакая религия не зажжет в глазах его такого восторга, не заставит глаза эти светиться таким интеллектом, такой нежностью, такой изощренной внимательностью, а порою – таким отпетым снобизмом! Определенно – «мисада» – это тоже полет!
   Знаете что? Оставим-ка мы Серегу с Виктором на время, не станем ни одобрять, ни порицать, ни оценивать их выбора, а пока они угождают чреву, мы угодим душе и проедем чуть дальше, к берегу, например к «марине». Ведь и в Герцлии «марина» имеется, не сошелся на Тель-Авиве свет клином. Мы пройдемся вдоль причала, посмотрим на яхты, приценимся к тем, что на продажу, выберем деревянную, которая не продается, а после решим: на кой нам яхта? Откуда время качаться на волнах? А случись шторм? Правда, на что нам яхта? Разве что убежать на время от Еврейского Государства с его вечным штормом? Но куда бежать? А если настигло вас позднее чувство – и не к женщине, а к этому морю, к этой «марине», ко всему этому черт знает как возникшему и как существующему здесь учреждению жизни, которому названия – лишь черновик названий, в котором мы пишем и зачеркиваем имена?
   Но не таких пассажей ждут от автора, а уж тем более не ждут, что он сам вотрется в картину, у которой есть другие, законные постояльцы. И вообще, скажут, в русской литературной традиции автор либо скрывается от читателя и героев, либо появляется в книге с единственной целью – покаяться в чем-нибудь. Любое другое его появление свидетельствует об отсутствии вкуса и такта.
   Принято.
   А вот и они – Серега с Виктором, тоже пришли подышать морским воздухом после еды, прицениться к яхтам, и у них, видим, уже возбуждаются в головах просторные, сродни морю, мысли. И ведь такие мысли были бы больше к лицу Теодору или, может быть, еще больше подошли бы нервному лику Бориса, но нет: и Виктор не чужд поэм. И в его голове подсоленный этот ветер рождает странные темы, которые улавливает в нем Серега и не в первый раз посмеивается тихонько при виде новоиспеченного еврейского патриотизма, удивляясь тому, как непрактичность поселяется в душе еврея, когда есть у него что-то, что само собой есть у любого другого народа, а для него удивительно несколько, что не химера это, не бред, а вернее – и бред, и химера, но – существует.

ДРУГОЙ КАНДИДАТ – ДМИТРИЙ

   Все же, взявшись за гуж, следовало тянуть воз, и Борис предложил другого кандидата для одобренной Москвой операции, своего бывшего соседа по Гороховой Дмитрия, которого, конечно, никто не называет здесь Дмитрием, а Димой или Димычем, но все же и эта короткая форма звучит как Дмитрий. Хороший профессионал, не чужд поэзии, то есть может не только включить в речь понятную всем аллюзию1, относящуюся к Пушкину из школьного курса, но и вставить в речь цитату из поэзии серебряного века, что, согласитесь, может не каждый. Теодор, например, не может.
   И поскольку серебряный век состоял не столько из довольно тяжелого серебра, сколько из хрупкого морозного инея, которому не уцелеть в жарком климате на границе Азии с Африкой (он и в России давно растаял), то определенности и устойчивости не было в душе у Дмитрия: не попробовать ли Америку, не вернуться ли в Россию, хотя бы на время, почувствовать изнутри, как ему там? Борис, иронизируя, говорил ему, что, доверяясь здоровым инстинктам, выбирать следует, безусловно, Америку. Лучшее решение. Принимаемое к тому же абсолютным большинством еврейского народа на основе подсознательной коллективной традиции. Он старался улыбаться как можно наглее, глядя в глаза приятелю.
   Дмитрию, пригласив его на заседание Шпион-Воен-Совета, что называется, парить мозги не стали, объяснили все как есть, познакомили с Серегой, которому нравится жить в Тель-Авиве, в Шхунат-Бавли, от которой до Нетании всего двадцать минут (хотя Сереге туда пока не нужно). Дмитрий колебался, думал. С одной стороны он считал, что ошибся, не уехав в Америку, увезя туда серебряный век в глубине своей души, с другой стороны – не хотелось ему начинать все сначала. А с третьей стороны, когда еще принесут ему грин-кард на тарелочке. Конечно, есть здесь свобода, признает Дмитрий, но... это как бы больше свобода с оборванными пуговицами, говорит он.
   – Пусть и с оборванными пуговицами, но это этап. – Атакуя, одновременно упиваясь положительным содержанием своей речи, Борис все же старается проверять себя, не смешон ли его апломб. – Не все сразу. Сначала – с оборванными пуговицами, потом – серебряный иней. И ведь вовсе не только с оборванными пуговицами или в жеваной футболке. Выдвини перископ из серебряного века! Обведи им горизонт по кругу: за сто лет восстановлен язык, устроена жизнь, башни хай-тека набиты снобами вроде тебя. Ты бы и начал дышать морозным инеем. Можешь?
   – Не дышится, – отвечает Дмитрий. В другой раз он сказал Борису, что не любит кандалов объединяющей идеи, не верит в нужность перестраховки от давно похороненного нацизма, его давит подразумевающийся за всем этим (он обвел рукой вокруг себя) моральный императив.
   – Да ведь давно уже растворился этот императив во вполне уютной, как постель, атмосфере, – удивился Борис, – это я неофит. Случается, перегибаю.
   – Что-то есть, – упрямо ответил Дмитрий.
   – Есть, – согласился Борис, – выработалось со временем прозрачное выражение лица, лучезарная маска широты взглядов, которую адресуют наружу, а для себя не приемлют. – Он решает не продолжать. Обо всем этом много раз говорено между ними, и теперь, сидя на зеленом диване и глядя на них, Теодор думает, что они олицетворяют две идеи: Борис – упоения движением, Дмитрий – удовольствия созерцания.
   Кажется, все идет к тому, что примет Дмитрий на себя миссию и даже пришлет доклад из Америки о том, что Киргизией интересуется «Кока-кола», Туркменией – «Пепси-кола», а Таджикистаном – предприятие по производству «Фанты», но... что делает автор? Неужели? Хлоп! Выключил нажатием кнопки питания лэптоп, на котором пишет свою историю!.. Это же надо! Это таким агрессивным способом он пытается вставить палки в колеса Шпион-Воен-Совету, препятствует «йериде» Дмитрия! Ну и ну! И чего стоят после этого все его намеки насчет свободы? Где его терпимость, где уважение к суверенитету личности? Где снисходительное отношение к человеческим слабостям? Где он сам, наконец? Почему не парит в небесах над своими героями? Чушь какая-то! Чушь и литературный нонсенс!


-----------------------------------
1Аллюзия (allusio — шутка, намек) — стилистическая фигура, содержащая явное указание или отчетливый намек на некий литературный, исторический, мифологический или политический факт, закрепленный в текстовой культуре или в разговорной речи, например, “хотели как лучше, а получилось как всегда” – стилистическая фигура, содержащая явный намек на жидомасонский заговор.


О НАЦИОНАЛЬНОЙ ГОРДОСТИ ЕВРЕЕВ

   Вот спросит кто-нибудь, а есть ли у евреев национальная гордость? Или такая гордость нужна только тому, кому кроме этой гордости похвастаться нечем?
   – Ого-го! – ответит ему, вполне возможно, другой «кто-нибудь». – Не гордость даже, а гордыня, не гордыня даже, а гонор. А что, есть сомнения в этом?
   – Имеются, – ответит ему некто унылый, чем-то похожий на автора.
   Но найдется кто-нибудь – совсем другой «кто-нибудь», который воскликнет: да как же! Есть у нас национальная гордость!
   И скажет этот «кто-нибудь», что и ему в его отечестве обидно за каждую свалку (широкий охватывающий жест); за каждый бугор на асфальте (указующий жест правой руки); за каждую задницу, глядящую на нас из штанов верхней частью своего разреза, напоминающего дамский лиф (протянутые вперед ладони).
   – И мы, – воскликнет, – любим Италию, и мы говорим: велик итальянец! И мы вертим головой в Сиене, не верим своим глазам в Венеции, поражены в Риме и думаем, какое же это, должно быть, счастье – родиться итальянцем на все готовое! Но готовое итальянское сделано итальянцами, папами и мамами нынешних. А мы не итальянцы, мы другие, заметит справедливо, и если надменное чувство выше в нас подлого сиюминутного удобства (патетично), то вот уже оглянулись вокруг прищуренным глазом на эти холмы (растроганно), на это море (взволнованно), на эту пустыню (с восхищением): здесь, на этих холмах (широкий охватывающий жест), будет мой Рим, тут, в море (протянутые вперед ладони), будет моя Венеция, там, в пустыне (указующий жест руки), расцветет моя Димона. И пусть хоть через тысячу лет, но приедет итальянец и скажет: «Ух!» И ничего больше не сможет сказать!
   Ух! Как, однако, расходился этот наш «кто-нибудь»! Прямо не еврей и даже не итальянец, а какой-нибудь скандинавский одержимый воин-берсерк. Только и не хватает, чтобы выпучил глаза, которые у него и так немного навыкате, закричал «Хедад!» и бросился на нас с кулаками.

   Пока Серега корпит за компьютером на своей съемной квартире в Шхунат-Бавли, сочиняя очередной доклад в Москву, который вскоре прочтем и мы, члены ШВС собрались на совещание, не имеющее специальной цели, – из тех совещаний, которые большевики называли «О текущем моменте», а на любом предприятии называют совещанием по уточнению статуса. Для кого-то из участвующих это приятные законные часы грез. Для кого-то, словно для человека, утратившего веру в Бога, – муки лишенных смысла часов, проводимых в молитвенном доме в угоду семейной традиции. А кто-то наслаждается предоставленной ему трибуной и коренными зубами мысли тщательно пережевывает нечто известное, полезное, но такое, о чем обменяться сведениями в беседе двоих займет считанные минуты. И вот такую невзрачную перспективу нарушает Аталия заявлением.
   – А хотите знать, – спрашивает она, – почему вы так обхаживаете Серегу?
   Вопрос показался неудобным, прежде всего, Теодору.
   – А потому, – запальчиво заявляет Аталия, – что вам в глубине души совестно за ваши взгляды, за то, что вы лелеете свое благоприобретенное национальное первенство. Потому, что пытаетесь скрыть от себя, что, может быть, нет в этом ни благородства, ни аристократизма, а есть обыкновенный реванш за былую вторичность.
   – Неправда! – почти крикнул Теодор. – Просто Серега каким-то образом притягивает к себе расположение. Я не знаю, как он это делает, но притягивает – и все!
   – А Толька-Рубаха не притягивает? – гнет свое Аталия.
   – Не притягивает, – отвечает ей Борис.
   – Вы на нем вымещаете свою неуверенность, – продолжает издеваться Аталия. – Попросите Серегу, может быть он и вам по грин-карду добудет!
   – Не будь язвой, – сказал ей Виктор.
   Теодор специально развернулся так, чтобы краем глаза видеть реакцию Баронессы. Он как будто физически ощущает сейчас ее весы. Как бы не оказаться ему на этих весах легче взбалмошной девчонки! Ему уже и проблема неважна, а важна только Баронесса, и только из этого угла ищет он выход, чтобы перетянуть весы в свою сторону.
   – А что, Борис? – спросил он. – Правда, не махнуть ли и нам в Америку! Глядишь, повезет, разбогатеем. Будем помогать из Нью-Йорка ближневосточным «шмокам» деньгами, поучаствуем в еврейском лобби, будем ходить на демонстрации в поддержку государства евреев на их исторической родине.
   С бело-голубыми флажками в руках будем стоять на тротуарах! Кричать на Соседей, сгрудившихся на противоположном тротуаре через головы монументальных темнокожих полицейских! Протестовать! Поддерживать! Будем писать пламенные филиппики в бюллетень Антидиффамационной лиги? А?
   Аркадий посмотрел на Теодора с Борисом растерянно. Баронесса рассмеялась. К Теодору вернулось спокойствие. Борис, напротив, расстроился. Только Виктор остался невозмутим.

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |    На главную