1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |    На главную

Девятая часть.



Е. Теодор Бирман

ИГРА В "МУРКУ"



ТЮРЬМА. ВОСПОМИНАНИЯ И РАЗМЫШЛЕНИЯ

   Уже в дороге по знакомому подъему Теодор догадался, что везут его в КПЗ Русского Подворья в Иерусалиме, а потому не удивился, когда с верхней полки нар сквозь ржавую решетку увидел угол Троицкого собора.
   Он не готовился к допросу, на котором все равно не собирался ни молчать, ни врать, ни выкручиваться. Но то ли русский собор в Иерусалиме, то ли сверхъестественная связь, образовавшаяся между Теодором и Серегой, который в это время удалялся с Красной площади по совету мнимой учительницы Теодора, толкнула Теодора-узника на воспоминания о своей любимой учительнице.
   Первое, что вспомнил Теодор с улыбкой, - как с задней парты встал решительно крупный Мунтян и пошел на учительницу, а она побледнела, когда он приблизился к ней. Он дохнул на нее в доказательство того, что не курит. Этого намерения Мунтяна никто не понял сначала, хотя дурного от добряка, никогда не поднявшего руку ни на одного из своих однокашников, никто не ждал. Но почему же она побледнела? Она рассказала об этом потом, с улыбкой. Всему виной была «Учительская газета», которую она прочла накануне, рассказавшая, как взбесившийся ученик плеснул кислоту в лицо учительнице. Но Мунтян? Ей? Эта смешная подробность, выставив учительницу в свете несвойственной учителям беспомощности, не только никак не повредила ей в глазах учеников, но даже как будто дала пищу для роста незрелой совести юных школьников, вдруг узнавших нечто новое о границах людской уязвимости.
   Потом вспомнил, как, рассердившись на Теодора (притворно, чувствовал он) за то, что он передавал свои стишки на соседнюю парту, пока разворачивалось ею на доске доказательство теоремы, она вызвала его повторить объяснение. Теорема была простенькая, даже краем глаза успел он ее понять и без труда, употребляя слова «следовательно» и «таким образом», воспроизвел и формулировку самой теоремы, и ее доказательство. Еще сурово были сдвинуты брови, но на губах учительницы плясала улыбка.
   И последним вспомнил Теодор выпускной экзамен. Он выполнил задание быстро, без ошибок и без труда, но, видимо, это беспечное «без труда» сказалось на бесшабашном стиле его доказательств. Она выкрала листки Теодора из сейфа и отправила его переделать работу на дом к другой учительнице, чей строгий стиль, видимо, ценила выше своего. Действительно, теперь все «следовательно» и «таким образом» стояли, как солдаты в строю.
   Теодор попытался вспомнить школу. Первыми вспомнились доски коридорного пола, потом парты в классах, затем гулкий, но не тяжелый удар откинутой крышки парты. Цвет парт – черный. В некоторых классах – темно-зеленый. На парте – чернильница-непроливайка. Непроливайка, если (страшась) переворачивать, но если смело тряхнуть!.. Тогда чернильная очередь по девичьему школьному фартуку и слезы (может быть, ярость). И не догадаться, что чернильницы и ярость необходимо запомнить. Школьные чернильницы – керамические, довольно тяжелые. Кто доливал в них чернила? Ученики? Учителя? Техничка? Техничка – замена слову «уборщица». Как придумалось это слово? Технический работник? Социальная политкорректность советских времен. Женщина в синем халате со шваброй и тряпкой из мешковины. А разве не сами мы убирали классы? Ведь были дежурные ученики. Точно. Вот и выплыл из памяти учительский вопрос: «Кто сегодня дежурный? Смочите тряпку, сотрите с доски». Мел, если исписывался, кажется, приносили сами учителя из чуждой, как отделение милиции, учительской.
   Была еще чернильница домашняя, элегантная, легкая, пластмассовая, приятного коричневого цвета, похожая на лежащую на столе маленькую фетровую шляпу с полями. Был холщовый, в чернильных пятнах мешочек для чернильницы, о который можно вытереть перо, если забыты специально для этой цели предназначенные кружочки ткани, сшитые между собой в центре. Кто эти кружочки вырезал и сшивал вместе? Мать? Бабушка? Он сам на уроках труда? Не вспомнить. А откуда брались эти комки на кончике пера, которые нужно было вытирать о матерчатые кружочки? Точно! Вот для чего еще были эти кружочки. Стоп, стоп! А мешочек для чернильницы с завязкой – для чего он был вообще? Если в классе были керамические чернильницы, зачем было приносить в портфеле из дома свою? И этого не может вспомнить Теодор. А какой был пенал? Длинный, некрашеный, из светлого дерева. Был еще какой-то расписной с лаком, но этот почему-то раздражает Теодора, и он его мысленно выбрасывает. Крышка пенала была тонкая, из пазов выдвигалась пальцем, упершимся в выемку. Такие выемки сохранились кое-где на крышках батарейных отсеков небольших электроприборов. Что было в пенале? Ложбинки под какие школьные ценности? Под деревянную ручку с обгрызенным концом (сначала гадким на вкус из-за краски, потом – ничего). У ручки этой на другом конце в щель между двумя хвостиками и охватывающим древко цилиндром вставлялось перо. Если у пишущей части пера отломить половинку, а крепежную его часть расщепить крышкой парты и вставить в щель оперение из половинки тетрадного листа, то получившийся снаряд даже со средних парт можно швырнуть так, чтобы он воткнулся в доску, пока учительница стоит у окна и ищет что-то в своей потрепанной сумке. Не при каждой учительнице позволишь себе такое. Но интуиция подскажет, когда можно, когда – нельзя. Какие были еще ячейки в пенале? Под карандаш, под резинку. Подо что еще?
   Не вспомнить. Туманится. Теодор впадает в дрему. Пускай так и движутся в памяти тени, словно серая кошка, что длинным забором – блеклым, унылым – идет. Свой цвет получила в наследство от матери серая кошка, забору навязан он сыростью многолетних осенних дождей. Тюремные нары, больничная койка нередко приводят человека к мыслям о потустороннем. А тут еще – вид на угол собора через решетку. И когда смотрящий на собор сквозь решетку, подобно Теодору, – обычная личность, правосудием остановленная внезапно посреди жизни, зарождаются в голове глядящего смещенные в иные сферы мысли. О хрупкости жизни, о вечном и неизменном. Но противится им Теодор. Что это за мысли нарушенные лезут мне в голову? – спрашивает он себя. Ну да, положим, обычные мои мысли похожи на движение звеньев велосипедной цепи: проходим зубцы, видим педаль и ботинок, убегающую землю, резиновые шины, промельк колесных спиц... Ну и что?
   Ломает себя Теодор. В пику новым мыслям вспоминает он лекцию об иудаизме, которой развлекал Серегу по дороге в Димону. То есть нельзя объяснить человеку иудаизм по дороге в Димону, да и Теодор – знаток иудаизма не более чем полковник КГБ – ангел, несущий миру Благую Весть. Потому сосредоточился Теодор в лекции на частном вопросе, а именно: на соответствии манеры ношения ермолки характеру и убеждениям того, кто пришпилил ее к своей голове специально для этой цели предназначенной заколкой. Конечно, после года в стране Сереге нет нужды объяснять, что с помощью ермолки прячется еврей не от солнца, а от Бога, и богобоязненный еврей поверх ермолки надевает еще и широкополую шляпу. Но и под ней порою находит его Всевышний. Ермолка, объяснял Теодор, лежащая на голове так, что центр ее совпадает с осью, проведенной через тело прямо стоящего еврея, выдает его заурядность. Потому и не стоят евреи прямо, и даже раскачиваются в молитве, растолковывал Теодор, чтобы нельзя было через них провести мысленную ось и сделать заключение об их заурядности. Ермолка, сдвинутая набок, указывает на лихость характера. Сдвиг назад, в сторону темени, – свидетельство опасного вольнодумства. Сдвинутая на самый лоб ермолка не говорит об этом лбе ничего – такой человек. Одноцветность и особенно черная бархатистость ермолки конституируют традиционное, чисто теологическое наклонение мысли. Цветная вязаность однозначно декларирует территориальные притязания к соседним народам.
   В этих речах Теодора почудился тогда Сереге неприличный привкус кощунства, о чем он Теодору и объявил. Теодор энергично отпирался. Непризнание божественного происхождения иронии, утверждал он, является ужасной и распространенной ошибкой многих. Это у рвения запах серы, утверждал Теодор, это чудовищное кощунство, говорил он, представлять Бога полковником КГБ, над которым уже нельзя и приколоться по дороге в Димону. Мне недавно попалось на глаза, рассказывал Теодор Сереге, интервью с младшей сестрой Набокова. Журналист спросил ее о брате и Боге. Пожилая женщина ответила: «Мы с ним на эту тему никогда не разговаривали». Мятущийся разум, добавил Теодор (проследить, чтобы не закралась опечатка и не написано было бы «мутящийся»), мятущийся разум у человека от Бога. Страх перед Богом, говорил Теодор, имеет в своем основании убежденность в жестокости и порочности Бога, о которых опасно не только упомянуть, но и подумать. Иначе зачем бы его бояться? Богобоязненный человек, убежденный в том, что создан по образу Его и подобию, предоставляет нам надежное свидетельство своей тайной порочности и жестокости.
   В том месте, где находится сейчас Теодор, принято опираться на авторитеты, и томик Набокова, переданный ему по его просьбе Баронессой, достает Теодор из-под подушки. Это ранние стихи и рассказы. Он полистал знакомые страницы, улыбаясь, вспомнил впечатление от прочитанного: из очевидного горячего юного желания написать что-то сногсшибательное выступали черты того фирменного, невоспроизводимого стиля, который мог быть даром только человека, умеющего различать бесконечные разновидности бабочек. Продолжая размышлять, Теодор с присущим ему экстремизмом объявил самому себе, что старая русская литература, Тургенев, Толстой, в общей перспективе уже заняла место на одной полке с Гомером. Даже авторский гуманизм Чехова теперь вдруг показался ему архаичным. Современный человек гуманен, рассуждал Теодор, потому что гуманизм заложен в нем от рождения и с самого детства развит и поддержан его культурной средой. От литературы же ждешь безразличного чуда красоты, и холстом для красок может быть все, что угодно. С отвращением отзываясь о любых формах насилия, будь то нацизм или большевизм, Набоков никогда не соблазнялся отварным книжным гуманизмом, отделываясь в публицистических статьях коротким: «Ненавижу жестокость». Да в самом деле, нужно ли что-то сверх этого? Очень большой мысленной лупой вооружается намеренно Теодор, вглядываясь в либеральные течения мысли, подозревая найти в них бациллы насилия.
   Вернувшись к размышлениям о религии, Теодор объявляет (кому? темно-серому тому Набокова?), что лично он рассчитывает на прощение Всевышнего, соблюдая его моральные заповеди. Как может рассчитывать на это и его более радикальный товарищ – Борис, который даже за его, Теодора, женой, приударяет исключительно в присутствии самого Теодора.
   «Так ли это сейчас, когда я в тюрьме?» – мерзким угрем шевельнулась мысль.
   Вообще надо заметить, что, сколько бы ни курили фимиам мужской дружбе, сколько бы ни писали о ней повестей, сколько бы ни напускали в этих повестях ауры высокого благородства и бескорыстия, в ней останется хоть в каком-нибудь виде дух бега наперегонки. Настоящим другом мужчине может быть только женщина.
   И вздыхает автор. Ведь вот, посулил читателю веселую прогулку по Святой Земле с настроением игривым и легким, и что же? Заманил героя в тюрьму, внушает ему грустные мысли, повествование не летит уже, а плетется, словно «Субару-Джасти» с литровым двигателем на крутом подъеме. Хорошо иному легкокрылому автору писать быстрые диалоги.
   Как в крепко сбитом фильме выглядывает на заброшенном заводе из-за цистерны положительный герой и производит выстрел, так вставит автор пулю-вопрос, и летит ему в другой строке от отрицательного героя в ответ граната. А сзади подкрадывается к герою коварным вопросом в третьей строке какая-то видимая нам лишь со спины, громадная, вся в черном, личность с толстенным ломом в руках. И летят неполные строки с восклицательными знаками в конце, словно выбегают на помост танцовщицы с напряженными ногами и взмывающими руками, в платьях, которые что-то прикроют на время только с тем, чтобы тут же взлететь и открыть. Не так это у автора, утомляющего читателя мировыми проблемами. Просыпается он среди ночи, прикидывает, который час, и вихрятся в его голове ночные мысли. Включит лампу над прикроватной тумбой. 4:30. Не время включать компьютер. И скрипит, и ползет перо по шершавой бумаге, пока не забрезжит сквозь жалюзи серый рассвет.
   Ключ вошел в замок и повернулся в нем с тем грохотом, который он производит в дверях камер в пустых коридорах тюрьмы. Такими делают и ключи, и двери камер, и тюремные коридоры для того, чтобы в фильмах пугать зрителя. Вот и в нашей тюрьме дверь такая, что при толчке, ее открывающем, она резко пищит, будто клоун-обидчик хлопнул надувным молотком другого клоуна по носку длинной туфли.
   – П-п-и-и-и-и-и-у-у-у-у-у... – ноет дверь, закрываясь под собственным весом за спиной вошедшего конвоира, словно этот другой, обиженный клоун, стоя на одной ноге, притворно плачет, демонстрируя детям в цирке причиненную ему понапрасну обиду.
   Уводят на допрос Теодора.

   Допрашивавший его офицер, довольно быстро почувствовав, что Теодор не врет и не пытается вводить в заблуждение следствие, объяснил ему причины ареста. Методика отвлечения офицеров ПВО эротическими беседами не была раскрыта противником, как ошибочно полагал Теодор, и до последнего времени оставалась в числе трех наиболее охраняемых секретов Еврейского Государства. Даже президент, прикреплявший к футболке Теодора шестиконечную золотую звезду, тот самый президент, который в свои молодые годы основал текстильную фабрику в Димоне (весьма рентабельную, кстати; изготавливаемые ею носки носит весь арабский мир, принимая их за египетские), так вот, даже он не знал, за что в точности награждает Теодора. Ведь стратегия блефа составляет первый военный секрет Еврейского Государства, а тактика блефа – второй. При этих словах ужас мелькнул в глазах у следователя, он прикрыл рот ладонью и посмотрел на Теодора совершенно затравленным взглядом. Теодор принялся успокаивать следователя, уверяя его, что услышанное останется между ними, что он никогда не наступает дважды на одни и те же грабли, главное, чтобы грабли действительно были одними и теми же. В общем, вскоре следователь и Теодор чувствовали себя словно друзья со школьной скамьи, и следователь заговорщицки подмигнул Теодору, а Теодор лихо подмигнул следователю, оба они рассмеялись, и ладони их с растопыренными пальцами встретились в звонком хлопке над столом, а затем сомкнулись в дружеском рукопожатии.
   – Но как же осталась в секрете методика эротических бесед? – спросил Теодор в недоумении. – Ведь здравый смысл подсказывает, что нельзя было не догадаться, каким еще способом можно отвлечь офицеров ПВО от исполнения служебного долга.
   – Упование на здравый смысл – наша извечная национальная проблема, – сказал следователь назидательным тоном, – то есть не сам здравый смысл – проблема, он-то необходим. Проблема начинается там, где есть убеждение, что здравый смысл – универсальный ключ-мастер, которым отпираются все двери. Тогда и результат – любительщина и халтура.
   – Фашла, бывает, – сказал Теодор и покраснел.
   – Офицеры ПВО противника оказались не такими олухами, – продолжил следователь, – они, услышав взрывы на охраняемом ими объекте, мгновенно сообразили, чем им это грозит, представили, как перед строем курсантов ПВО будут лишены мужского достоинства, и успели сговориться твердить одно: «искры на экране». О большей детализации сговориться они не успели, на их счастье, и поэтому один твердил: «искры плясали по экрану», другой говорил: «искры прыгали по экрану», третий, сноб и тайный гомосексуалист, заявил, что «искры перемещались по экрану в хаотическом беспорядке». Контрразведка противника на основе этих разночтений сочла, что сговора не было, и обратилась к русским с просьбой разведать, какие средства электронных помех применяет противник, то есть мы с тобой. Теодор уже готов был высказать новые предложения, но следователь выставил над столом упреждающую ладонь.
   – Не хочу знать, – сказал он, и Теодор смутился. – А ведь тебе хотели поручить создание новой серии эротических бесед, – добавил следователь с сожалением, – теперь не поручат.
   Теодор огорчился, но потом воспрянул духом и предложил:
   - А давай подготовим, может быть, пригодится все же.

СЕРЕГА СКУЧАЕТ

   Сереге было скучно. Раввины то ли не ссорились в данный момент, то ли рассорились так, что им нужен был уже не Серега, а наемные киллеры.
   Барды все разъехались «чесать провинцию» и на концертах, подражая Сереге, говорили многозначительно: Hevel (hэвель hэвелим, hаколь hэвель), что означает «суета сует, все суета», неизменно производя сильнейшее впечатление на зал, а особенно – на находящихся в зале учительниц русского языка (из тех, что по Серегиному ведомству).
   Писатели-универсалисты научились без подсказки попадать в тон интересам российской государственности, с одной стороны, состоя в подчеркнуто легкомысленной оппозиции русскому народу и его власти, а с другой – выработав прелестное выражение лица, с лимонным оттенком, используемое при упоминании Еврейского Государства, в котором «все... ну как вам сказать? ну, не так, как у нас...». Полковник Громочастный, отношения с которым у Сереги мало-помалу восстановились и в условиях, когда Серега уже не состоял у него в прямом подчинении, даже приобрели оттенок дружеских, вклад именно этих писателей в общее дело возвышения России оценил особенно высоко.
   - Славные ребята, – сказал он.
   Православные женщины из евреек перестали заигрывать с католичеством, а уж тем более с протестантизмом, и тоже хлопот от них даже кот не наплакал. Последний творческий вечер «Пастернак и православие» прошел совершенно гладко: присутствующие от своего имени и от имени Пастернака пожелали крепкого здоровья и долгих лет жизни Президенту и Московскому патриарху.
   Однажды, правда, Серега вступил в спор с одним провинциальным театральным режиссером с еврейскими корнями (спорить со столичным, не сходящим с экранов телевизора фруктом он, возможно, не решился бы). Этот режиссер утверждал, что Еврейское Государство – убежище для всех тех, кто не может состояться в большом мире, еще одна провинциальная ближневосточная дыра. Он добавил где-то уже слышанную Серегой сентенцию о народе, сумевшем не быть таким, как все, и превратить свое изгнание в подвиг.
   Серега, слушая его и думая: «Ага, это как раз тот случай, о котором говорило начальство», сначала, тем не менее, обиделся за своих друзей, но, внутренне развеселившись и явно нарушая инструкцию начальства, стал дерзить режиссеру. Он заявил, что разделяет, в принципе, его взгляды и со своей стороны согласен, пожалуй, с известным литературным героем, сожалевшим о том, что Наполеон не сумел покорить Россию, чтобы умная нация правила глупой. Он согласен и с тем, что подвигом можно было бы считать поступок русского человека, уехавшего, например, в Китай, чтобы через пару поколений его потомки доказали, что они не уступают китайцам и что жизнь их – наполненный особым смыслом подвиг добровольного изгойства. И конечно же, нет никакой заслуги в том, чтобы быть как все народы. Особенно как русские! – увлекся Серега. Он еще на волне вдохновения собрался было выразить недоумение упорством Пушкина, Тургенева, Толстого и прочих, отказавшихся от прекрасного, возделанного французского языка, которым они вполне прилично владели, в пользу сырого русского, но спохватился. Было, однако, поздно, режиссер уже смотрел на него полным настороженного внимания взглядом и молчал. Ну вот, подумал Серега, теперь будет налево и направо рекомендовать меня как отпетого антисемита. Еще до начальства дойдет! Он приветливо улыбнулся режиссеру и пожелал ему успехов в творчестве на благо РОССИЙСКОЙ театральной культуры.
   А в общем – скучно. Серега вяло ковырялся в Интернете, просматривая новости Еврейского Государства и в очередной раз возмущаясь неполадками в системе образования.
   Ну что это – место в четвертой десятке на всемирной математической олимпиаде? Недоволен был Серега и нерешительностью властей в подавлении интифады. Он даже вошел в форум сайта «Еврейские Сомнения» и написал там два мнения совершенно противоположного содержания. В одном мнении, которое подписал «Иудина из Крайот», он возмутился фашизмом еврейской армии, терроризирующей несчастных палестинцев. Распалив себя таким образом, Серега обрушился на «Иудину из Крайот» уже под именем «Карлеоны из Кирьят-Оны». Езжай отсюда, грязная тварь, писал он с наслаждением, езжай, пока я не вычислил тебя. Ты думаешь, скрылся за придуманным именем? Я работаю в таком месте, от которого никуда не скроешься. Не пройдет и недели, как я тебя найду и вправлю твои гнилые мозги так, что тебе Барух Гольдштейн 1 либералом из Би-Би-Си покажется! Езжай туда, откуда приехал, езжай к своим хозяевам на Лубянке, подлюка!
   Серега потянулся в кресле. К его удивлению, довольно быстро отозвалась юная солдатка еврейской армии (Серега проверил по электронной картотеке, оказалась старушка, сектантка из Калуги). «Ребята, не нужно ссориться, Родина у нас одна, и мы должны жить в ней дружно, уважая и мусульман, и христиан любых конфессий».
   Из-за таких пацифисток, как ты, отозвался Серега под именем «Карлеоны из Кирьят-Оны», у нас бардак в государстве.
   Он еще не оставил без внимания персидские происки и добавил: «Как сказал поэт, надолго запомнит коварный Иран дорогу кровавую в Мазандаран». Серега подписался очень длинным именем «Не самый гарячий еврейский горец». Какой именно поэт сказал эту сочную фразу, каким образом засела она у него в голове, Серега не помнил. Нет ли в ней искажений, он тоже не поручился бы. Может, Фирдоуси сказал, а может, и нет. Культурных людей, надо все же признать, готовит школа КГБ.
   Вскоре наскучило Сереге и это занятие, и он ввел в строку поиска Google имя своего друга – «Теодор». Он ожидал, конечно, увидеть и Теодора Драйзера, и Теодора Рузвельта, и Теодора Герцля, но вместо них посыпались на него совершенно неизвестные ему болгары, как-то: Теодор Дечев, Теодор Траянов и даже Св. Теодор Тирон из IV века нашей эры. Серега щелкнул на одну из дальних страниц, и когда услужливый Google быстро открыл ее, Серега обомлел, щелкнул на вторую сверху ссылку и прочел ту самую статью, которую не так давно читал Теодор на глазах у ожидающего его заказчика и которую они составляли вместе с Теодором и компанией в рамках Шпион-Воен-Совета. Он набрал номер Теодора. По телефону ответила Баронесса. На вопрос о Теодоре она ничего не сказала, и только слышно было, как она дышит в трубку. Позвать его она не может. Его нет дома. Она не знает, когда вернется. Понятно! А через какое-то время на компьютер и на сотовый телефон пришло сообщение от Баронессы с фотографией Теодора. Поверх фотографии нанесла Баронесса с помощью фотошопа четыре прямые линии, образующие решетку. Серега выключил компьютер и отправился к полковнику Громочастному.


-----------------------------------
11 25 февраля 1994 года еврейский врач из Кирьят-Арбы Барух Гольдштейн расстрелял из своего автомата 35 арабов в Пещере праотцев, совершив, по его пониманию, акт возмездия за многочисленные теракты палестинцев.


ТЕОДОР ПО-ПРЕЖНЕМУ НА НАРАХ

   Давно не лежал Теодор на верхней полке, ну разве что в сауне Holmes Place на полотенце, после беговой дорожки и бассейна. Случись ему сегодня ехать по России на поезде, выбрал ли бы он, как обычно, верхнюю полку? Наверное, уже нет, уступил бы ее худощавому студенту, каким был когда-то сам, когда возвращался на каникулы домой и выпал у него, пока он спал, из кармана рубль, и женщина на нижней полке сказала жалостливо: «Наверное, деньги этого студентика», – и вернула ему желтый рубль, когда он проснулся и спрыгнул на покачивающийся на рельсах пол вагона.
   Желтый цвет этого рубля и грубая решетка на окне, сквозь которую поглядывал Теодор на православный собор, напомнили ему жалюзи в его с Баронессой спальне, рисованные серые с блекло-голубоватым отливом листья на желтом фоне их любимого постельного комплекта. Что видит сейчас Баронесса? Им не скоро еще позволят свидания, ведь он – не то предатель, не то агент иностранной разведки, опасный для обороны страны.
   А Баронесса сквозь щели жалюзи позади стеклянной двери на балкон видит ветви разросшихся кустов двуцветного фикуса с листьями из зеленой сердцевины и желтоватых обводов, вдруг приобретшими в лучах низкого утреннего солнца оттенок грустной осенней желтизны. Мелкими листьями, будто новенькими медяками, так обильны кусты, кажется – нет довольно товаров в мире для такой груды монет: сторгуешь столичный город славного государства, а денежная гора все так же велика. Засохшая прошлогодняя, не спиленная еще ветвь пальмы оперлась о парапет балкона, сначала топорщиась своими пальцами с остро подпиленными ногтями в сторону спальни, потом обмякла и обвисла мягко, как свисает с края тесной табуретки мохнатая лапа рыжей собаки, пристроившейся смотреть, не мигая, на своих хозяев.
   Есть твердый принцип у автора: не утомлять читателя описаниями природных явлений. Одно предложение, от силы – два-три, и хватит. Не станет он глядеть в умилении на чудный пейзаж, описывать в самозабвенном наслаждении дивные его детали, когда Читатель уже, вероятно, прищурил один глаз и словно говорит автору: «Да ведь я всего этого не вижу. Что же ты, будто нанес на хлеб тонкий слой маслица, разложил селедочку без единой косточки по поверхности и лопаешь его с таким аппетитом, что у нас слюнки текут, а нам только и достается, что понюхать виртуальный запах несуществующего бутерброда».
   Не таков автор, не станет он мучить читателей. Главу завершит он простой для восприятия картиной: лежащий на нарах Теодор, за ним окошко в клеточку, через него вид на угол собора, перекрытый в данный момент припарковавшимся у ближнего тротуара грузовиком с лишенной всякой загадочности надписью на борту: «Coca-Cola». И теперь, почитывая в удобной постели книгу, читатель, хоть и не представляет в точности, как выглядит угол собора через тюремную решетку КПЗ Русского Подворья в Иерусалиме, все же, надеемся, в меньшей обиде на автора.

ТВЕРДЫЕ ПРИНЦИПЫ РУССКИХ СПЕЦСЛУЖБ

   Серега выглядел очень взволнованным, когда обращался к полковнику Громочастному.
   – Что это? Зачем? Что он вам плохого сделал? – спрашивал Серега с обидой в голосе. – Зачем вы его сдали?
   Полковник смотрел на Серегу с интересом.
   – Каков главный принцип русских спецслужб? – спросил наконец Громочастный спокойно.
   – Безопасность Отечества, – сказал Серега. – Но при чем тут это? Чем Теодор навредил России?
   – Безопасность Отечества – это не принцип, это – цель, – поправил его полковник, – а главный принцип – гуманность. Русская спецслужба всегда и везде действует исключительно из соображений высочайшей гуманности. Это соответствует национальным традициям России, отразилось в ее литературе, вере, истории.
   – ???
   – В данном случае мы сочли опасность кастрации офицеров ПВО, обучавшихся, кстати, не так далеко от того места, где мы с тобой сейчас разговариваем, достаточно высокой. Чтобы спасти этих людей, нам не совсем чужих (у одного, между прочим, жена из Твери, у другого – из Киева), и чтобы предотвратить такое грустное развитие событий, мы и предприняли открытую публикацию, а через министерство иностранных дел намекнули, что не поставим очередную партию средств ПВО, если работать на них будут офицеры, лишенные мужественности. Это было бы и плохой рекламой поставляемым нами техническим средствам оборонного назначения.
   Полковник взглянул на Серегу поверх очков.
   – Так, говоришь, Теодора взяли? – спросил он. – Надеюсь, его не пытают там?
   Серегу передернуло.
   – Не передать ли ему в тюрьму шерстяные носочки, пушистые, толстые? Ведь в Еврейском Государстве небось дефицит с теплыми вещами. А в Иерусалиме, говорят, иногда даже снег выпадает. А может быть, теплый шарф? Длинный, прочный...
   Полковник еще раз бросил на Серегу изучающий взгляд.
   – Ну ничего, ничего, – подбодрил он приунывшего Серегу, – он крепкий парень. С идеями. Выдержит и пытки. Видишь, мы его в тюрьму не сажали, не пытали, наоборот, лелеяли, доверяли ответственные заказы оборонного значения. Вот тебе и басни диссидентские о жестокости КГБ и гуманности Еврейского Государства.
   – Но что же делать? – спросил Серега.
   – Жаль тебе его? – спросил полковник, внимательно глядя Сереге в глаза.
   Серега молчал.
   – Вижу, жаль! Что ж, подумаем, что сделать для твоего Теодора. Вечно мы должны его опекать, как ребенка. А теперь даже в родном его Еврейском Государстве. Вот так казус! Верно, Серега?
   Нездоровое веселье почудилось Сереге в глазах полковника.
   – Ладно, я же сказал, подумаем! – сказал Громочастный, нахмурившись.
   Серега сделал официальный поворот кругом и вышел из кабинета.
   Ишь, обиделся, подумал про себя полковник. Хорош – «внук еврея»! Вот, на тебе, держим отпетого сиониста в организации, покачал он головой по поводу своей толерантности, переходящей в данном случае границы разумного.

ПАСПОРТ

   Мысли Сереги вращались вокруг плененного Теодора, а от него повернулись к Андрею Дмитриевичу Сахарову, который тоже был когда-то пленен в своей собственной стране. Серега решил посетить музей Сахарова в Москве. Прибыв на место, он нашел музей закрытым в этот день, зашел в соседний парк, осмотрел памятник российской интеллигенции в виде подорвавшегося на мине Пегаса, которому взрыв не только не разорвал внутренности, но даже, приподняв над землей, несколько расширил кругозор. Серега выплюнул залетевшую в приоткрывшийся рот мошку, увидел, когда плевал, что развязался шнурок на левом ботинке, поискал, куда бы ему поставить ногу, и нашел загаженную голубями скамейку. Поставив на нее ногу, привел в исправность распустившийся шнурок и уже собрался домой, но кто-то окликнул его безличным определением: «Гражданин!» Обернувшись, Серега увидел идущих к нему старшего сержанта милиции и с ним еще двух рядовых милиционеров.
   – Это что же это вы плюетесь в святом для каждого русского человека месте? – спросил старший сержант довольно требовательно. – Ногу ставите на сиденье скамейки, оскорбляя память Андрея Дмитриевича. А ведь он создал для нас атомную бомбу.
   – Водородную, – поправил Серега.
   – А хоть бы нейтронную, – не уступал милиционер, – предъявите документы, пожалуйста.
   Серега полез в боковой карман и, только когда уже подавал документ старшему сержанту, обратил внимание, что подает паспорт Еврейского Государства. В глазах милиционера зажглось любопытство. Паспорт открывался не с той стороны. Вспомнились ему стишки, которые он в школе читал у доски наизусть:

"И вдруг,
         как будто
               ожогом,
                        рот
скривило
         господину.
                     Это
господин чиновник
                        берет
                                 мою
краснокожую паспортину."


   «Как всегда, перебор у коммунистов, – поморщился милиционер по поводу пафоса пролетарской поэзии, – а тут и вовсе ерунда – иудейский паспорт, синюшный, с дешевой позолотой на рисованных подсвечниках».
   Серега вспомнил, как невысока, говорят, зарплата милиционера, да еще уличного, вроде этого, со щеками необыкновенно здорового цвета, который бывает у милиционеров, проводящих много времени на свежем воздухе.
   – Постойте, – сказал он, протягивая руку за паспортом, – я бы хотел заплатить штраф на месте.
   Он получил паспорт и вложил в него русскую банкноту, на достоинство которой не обратил внимания. Лицо милиционера выглядело оскорбленным.
   – Извините, я ошибся, – сказал Серега и добавил двадцатидолларовую бумажку, – это ведь не очень злостное правонарушение, и я целиком в нем раскаиваюсь.
   – Деньги лучше хранить в бумажнике, из паспорта могут выпасть, – сказал милиционер. Он чуть было не козырнул по привычке, но отдернул руку, глянув на паспорт в Серегиной руке с вложенным в него денежным коктейлем.
   Старший сержант продолжил путь с двумя рядовыми милиционерами, которым сказал, отойдя на приличное расстояние от Сереги: «Ну и евреи пошли, вылитый Сергей Есенин с похмелья!»
   Серега глядел на паспорт в недоумении, полистал его. Он вспомнил, как подошел к нему после концерта отец барда, пожилой еврей в длинноватом пиджаке и спросил:
   – А правду говорят, что евреи там, в Еврейском Государстве, в глубинке, характерами похожи на сибирских мужиков?
   Серега вспомнил Димону, Моше, Хаима. Но столько блеска было в глазах старого фантазера, такой надеждой светились они, что Серега подумал и сказал:
   – Пожалуй. Есть в этом что-то.
   Старик поблагодарил Серегу, отошел от него осторожной походкой, по его фигуре видно было, что, идя, он ведет интенсивный внутренний диалог с самим собой, причем позиции обоих его внутренних спорящих, наседающего и отбивающегося, хранят вежливость в обращении. Серега сочувственно улыбнулся вслед, но старик неожиданно развернулся и опять подошел к Сереге.
   - Правда, Саша хорошо поет? – спросил он о сыне. Старик явно хотел спросить что-то другое, но, видимо, в последний момент не решился.
   - Конечно! Отлично! – сказал Серега и еще раз улыбнулся, теперь уже обращая улыбку непосредственно старику.
   - Никто в России сегодня не умеет петь так, как Саша! – добавил старик.
   Теперь, стоя в парке, Серега задумался, глянул еще раз на крылатую стальную лошадь, которая, как показалось ему сейчас, напоролась в неосторожном полете в поисках фуража на вертикали русской жизни. Он подумал о том, как опасно парить над заостренными русскими вертикалями, о том, что такое парение превращается в нервозный подвиг, накладывающий сложный отпечаток на рожденную полетом поэзию. И почудилось Сереге, что сказала ему русская интеллигенция, болезненно поморщившись и кивнув на музей Андрея Дмитриевича: «Среди всего прочего – боролся он и за право евреев на эмиграцию».
   На что-то необычное, кажется, решился Серега, спрятал документ в боковой карман, откуда он появился так непредвиденно на обозрение милиционерам и русской интеллигенции, достал сотовый телефон и набрал номер полковника Громочастного.
   Трудно сказать, что повлияло на решение Сереги: тоска ли по веселой открытости и врожденному такту африканцев; ностальгия ли по еврейской пустыне, где только купол текстильной фабрики да столбы высоковольтной передачи, где можно плевать, где попало и ногу ставить, куда попало, где до любой шестиконечной звезды рукой подать. А может быть, это была иллюзия, из тех, что посещают порой человеческие души, и вот теперь одна из них нашла пристанище в Серегиной душе, но...

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |    На главную